И на месте врастали в землю окаянные грешники, слыша, как обговаривают их колокольные языки. Поэтому все, кто знал, что Глебушка – это Глебушка, разговаривали со звонарем вкрадчиво, с вежливым поклоном, поэтому и всполошились, разбежались калики. Осудили сами себя – свой разбой желали скрыть во мгле. А завтра в звонах будут искать свои имена. Глебушка сказал:
– Неразумные! Думая о Боге, невозможно что-то скрыть от Бога. А колокола тут ни при чем.
Берест рассказал Глебушке про Олава из Бирки, про тиуна Ярослава и половцев, а в конце рассказал, почему были так обозлены калики. Глебушка, выслушав, заключил:
– Жизнь проживет человек, а все не научится жить. Дело делает для покоя, убивает и истязает для собственного блага, трижды на день готов отомстить, трижды на день готов унизить и осмеять. Когда же ему с амвона говорят правду, то почитает ее за ложь. И после проповеди спешит к Перунову святилищу, где ему громогласно лгут, выдавая ложь за истину.
Так за разговорами пришли к воротам Глебушки. Коня пустили по подворью, сняли седло и узду. А сами вошли в Глебушкин малый терем. Четыре книги, как прежде, лежали на столе. Сегодня игрец раскрыл четвертую книгу. И на первой, что попалась, странице он прочитал много подобного тем присказкам-припевкам, какие только что слышал от Глебушки. Вот прочитал – праздничный трезвон: большой колокол бьет в оба края – «Он! Он! Он!», сразу подхватывают средние колокола – «К нам пришел! К нам пришел!», а самые малые колокола уже заливаются трелью – «Мы дорожку ему стелем! Мы дорожку ему стелем!»… Глебушка сказал, что так он встречает гостей и князей из походов. А тут посожалел – на Пасху звон никто запомнить не может, потому что присказки к нему еще нет. Очень сложный звон. И каждый по-своему звонит. А Глебушка держит свой звон в голове.
Сидели до полуночи, читали звоны. До полуночи звоны пели. Забыли о еде и сне. Игрец Берест напевал, как величально звонят смоленские звонницы. А Глебушка вдруг прерывал его пение и гудел всполошно, как при пожаре. Да бил набатом. Потом в колоколах представил свадебку. И, объясняя, знакомил со своими любимцами, с колоколами, называл их поименно, ласково. Ладонями обводил в воздухе их очертания. Игрец же взял да и свою свадьбу обставил в звонах и сам придумал припевку. А Глебушка при этом очень удивился, также порадовался, попросил ту припевку повторить и приписал ее в своей книге к другим свадебкам на чистый лист. Но Берест не сознался, что все он о своей свадьбе придумал от начала до конца, что не было ни звонов, ни гостей, ни столов с угощениями, ни даже ложа. Лежали они в первый раз на сырой земле, во второй раз лежали на зеленых мхах, в третий раз – в березовой роще в высокой траве, и укрытием им были листья папоротника. Крещеные, но не венчанные. Чужие, но муж и жена. Ни алтарь им был не нужен, ни святилище. Мать им была одна на двоих – зеленая роща, отец им был камень-валун, добрым братом – ручей. Трескучая сорока – сватья-ложь. А любовь осталась – обнаженная под небом, светлым пятном в ночи, осталась в потресканных алых губах и в налипших на тела листьях.
За скудной ночной трапезой под потрескивание восковой свечи Берест рассказал Глебушке немного о Настке, о Митрохе и ватажке, о привидевшемся Чудотворце. И ожидал услышать в ответ сочувствие, а услышал совсем другое. Сказал звонарь:
– Не все то горько, что горькое, не все то сладко, что сладкое. Твой сон приходится к добру. И нужно тебе поскорее возвращаться в Смоленск.
С успокоенным сердцем заснул игрец на широком Глебушкином столе. Постелил под себя обгорелый, пахнущий дымом кафтан, а под голову подложил одну из книг. Но спал Берест неспокойно – наверное, потому, что подложил он себе под голову ту самую книгу, в которой звонарь записывал свои присказки.