Плюнь в пречистый Лик Влахернской Божьей Матери. Запишись в коммунисты. Предай на смерть отца и мать. Отличись свирепостью и цинизмом в расстрелах. Вот это — труд. За это — и автомобиль, и жирный стол, и шампанское вино, и девка из бывших балерин.
С самого начала своей пропаганды большевики дали понять всякой мрази и сволочи: прежде ты хоть и плоховато, с отвращением работал кое-как, а теперь — раздайся, крик мести народной! — за тебя пусть поработают твои бывшие угнетатели. А ты, красавец, поваляйся на их бывших постелях, отдохни, по-блюй на текинские ковры и гобелены.
Но от этой безумной проповеди оголтелого «перманентного» разрушения и лени первым отвернулся мужик, закрывшись плотнее всякой устрицы от коммунистов и большевиков. Ныне мы с несомненной ясностью наблюдаем, что честные и умные русские рабочие, ценою страшных усилий и жертв, делают то же самое. Бьет какой-то роковой час!
* * *Вот и жалко мне сада, над которым я работал с такой беззаботной любовью. Запустят, загадят его профдеятели… О завтрашнем они ведь не думают. Только о нынешнем. Сыт я и пьян нынче? — На остальное наплевать…
Да и их я винить не смею. Таковы дикие, уродливые условия жизни, которые издолга привил всей России большевизм. Есть надо. А как заглянешь дальше?
В. Ходасевичу*
Я знал Тебя, Владек, в юную пору нашей жизни, помнишь, на Выселках в Петровско-Разумовском, где я часто посещал вашу дачу и вашу милую семью?.. Правда, я глядел на Тебя тогда немножко свысока. Ты был штатский, а я военный. Я был кадет, а Ты приготовишка-карандаш. Мне было пятнадцать лет, а Тебе всего одиннадцать — громаднейшая разница. Старший Твой брат Михаил был моим сверстником, а Тебя мы в наши секреты не пускали. Молод еще.
Потом Ты вырос и стал Владиславом Фелициановичем: Вы, В. Ф., начали писать стихи. Вы сделались совсем недурным поэтом. Мы с почти отеческим чувством удовольствия следили за Вашими успехами. Помните ли, как однажды Вы приехали к нам в Гатчину по какому-то издательскому делу? Мы с приятным удовлетворением отметили, что Вы выровнялись в статного, высокого, красивого мужчину со свободными и достойными манерами, с той спокойной скромностью, которая теперь — увы! — совсем улетучилась в новом поколении. От всего сердца пожелали мы Вам найти свой тон, свой лад, свой вкус в трудовом искусстве поэзии. Не желая причинить Вам огорчение, мы умолчали о том, что, по нашему мнению, Вы творите несколько растрепе, в модном футуристическом темпе, с эпилептическими дерганиями, с презрением к труду, смыслу и музыкальности. Мы думали: «Кобелек ищет травку, какая ему полезнее, а потом выправится». И Вы вскоре стали оправдывать наши чаяния.
Потому-то Вы поймете и поверите, с каким удивлением и даже с печалью мы встретили Вашу странную грубую выходку с великой тенью Пушкина. Какой злой дух подтолкнул в недобрую минуту Вашу руку на это посягательство, похоронившее надолго Ваше хорошее имя и чистую репутацию?
Да. Из многих прелестных стихов Пушкина одни из прелестнейших эти пять строк из неоконченного стихотворения[46]:
В этой недоконченности есть влекущее обаяние какой-то прекрасной венецианской тайны. Почем знать, может быть, сам Пушкин нарочно остановился на полуслове?
Отрывок этот всегда волновал воображение. Аполлон Майков пробовал дописать его. Вышло неудачно. Конечно, не так гнусно, как это сделал Валерий Брюсов, доконавший «Египетские ночи». Но все же… получилась у него плоскость и пустота.
Зачем Вы решились так необдуманно повторить его неудачный опыт? Какой бледной немочью и беспомощной путаницей оказались Ваши стихи. Каким тихим, скучным, неуклюжим ужасом веет от Вашей первой же строфы, запруженной четырьмя отрицаниями:
И разве эти две нижние строчки — не гитарный перебор штабного писаря или не кусочек, выхваченный из «Конька-Горбунка»?
А еще дальше:
Это не из той ли песенки, где Стенька
В других строфах напущено столько шипящих и свистящих согласных, что страшно прочитать их вслух.
Бедный Пушкин, так ревниво заботившийся о гармонии своих поэтических слов, наверно, упал бы в обморок от одного вида Вашей какофонии, а он был человек с характером мужественным.
А этот ужасный канцелярский или поповский глагол «указует»!
И наконец, где же самое содержание, где смысл Вашего вододействия? Убейте меня, я терзался над ним два часа, да так и не понял, о чем Вы бормочете сквозь сон.
И зачем Вам понадобилось исказить именно Пушкина? Правда, он был грозой плохих рифмачей. Нынешних поэтов он не тронул бы, потому что сразу признал бы их писания за то, что они есть; то есть за злую и дерзкую мистификацию, дурачащую нэпманских модниц, снобов из Чека и большевизанствующих приват-доцентов срока 1917 года.
Но решиться стать перед публикой вот так, вплотную, рядышком с Пушкиным… н-да-с, на это требуется огромная решительность. Ни одна девица легкого поведения, даже самая смелая, не отважится появиться на люди в солнечный полдень. Она знает, каким уродливым и истрепанным покажется ее намазанное лицо при дневном освещении. А Пушкин ведь — наше яркое солнце.
Неужели человек?*
Выступала одно время в цирках обезьяна — шимпанзе — знаменитый Морис II. Мне довелось видеть Мориса не только на манеже, но и в частной, интимной жизни. Он умело и опрятно носит костюм, кушает за общим столом, причем ловко повязывает салфетку, непринужденно владеет ножом и вилкой, сам себе наливает в стакан вино, с толком выбирает сигару, обращаясь с нею как завзятый знаток. С гостями он неизменно приветлив и любезен. Все его поведение свидетельствует о ясном уме и добром характере. Ну совсем человек, и хвост, торчащий из под его пижамы, кажется случайным недоразумением.
Европа, по лицу которой, благодаря ее нелепому попустительству, ныне шатаются под видом послов и купцов советские коммивояжеры III интернационала, сначала опасливо разглядывала сзади их фраки: не покажется ли между фалдами хоть кончик подвижного, мохнатого хвоста? Однако хвоста не разглядели и подумали: может быть, и в самом деле это люди?
Не беспокойтесь: хвосты у них есть, но из хитрости они оставляют их дома. Мы-то, жившие под их звериной властью, отлично видели всякие хвосты: собачьи, кошачьи, обезьяньи, лисьи, и волчьи, и мерзкие хвосты гиен, и свиные хвостики закорючкой. Мы до сих пор помним звериные зубы, звериное дыхание, звериное обжорство, звериную похотливость.
Есть такая смешная уличная песенка о том, как влюбленная швейка повесила на стену портрет возлюбленного… Там хорош конец:
И право, люди ли, в самом деле, все эти убийцы, предатели, провокаторы, пакостники, доброхотные стяжатели и палачи? О нет! Милый Морис II в своем ласковом простодушии ближе стоит, чем они, к благородному виду Homo sapiens.
Но, к сожалению, они несравненно лучше Мориса носят фрак и гораздо более его походят внешне на людей. Кроме того, они говорят, а Морис — нет. Последнее отличие не очень значительно. В мире накопилось такое количество общих слов, оборотов и суждений, что при помощи этого послушного материала любой ловкач может слепить почти удовлетворительную ноту и произнести достаточно связную речь на конференции.
Однако на языке большевиков нет слов творчества, любви, чести и достоинства (бесплодные угрозы — это не язык достоинства). Кроме того, их мышление страдает двумя пороками, свойственными обезьянам низших пород с плохой памятью прошлого и противоречивостью
Оттого-то у советских дипломатов и финансистов, вращающихся в цивилизованном мире, время от времени все-таки нет-нет и мелькнет сзади отросший за долгую командировку легонький хвостик.
Раковский в довольно наглой ноте, обращенной к французскому правительству, заявил по поводу интересов мелких держателей ценностей во Франции: «Мы неоднократно обнаруживали готовность идти навстречу интересам мелких держателей».
Вероятно, совсем выпало из его мандрильей головы, на каких обезьянье-нелепых условиях согласились большевики пойти навстречу этим интересам (только пойти, а не удовлетворить их!).