Никита вынимал из бумажника пачки, клал их на стол и считал:
- Двадцать тысяч, сорок тысяч, шестьдесят тысяч...
Опорожнив бумажник, он придавил пачки смуглой пятерней и сказал:
-- Двести пятьдесят тысяч рублей. Все тебе. Всего покупай. Нужды чтоб ни-ни-ни...
Сердце Федоровны ушло в плечо и дергало руку, а голову глушил мутный шум. Никита решил, что она опьянела от счастья, и с улыбкой перенес руку с денег на ее плечо:
- Хоть раз, да горазд, мать! Ну, прячь их, прячь, а то еще придет кто.
Она сидела, вытянув шею, заполненная мучительным гулом, и не шевелилась.
- Ну, ну, обомлела! Давай я сам...
Никита снял с ее пояска ключ, открыл сундук, сложил деньги в ситцевый платок и ударил по ним:
- Эх, родные!
Засунув деньги под тряпье, он спохватился, вынул их, разрознил одну пачку и кинул ее в коробку матери к двум керенкам.
- Это на мелкие расходы. И помни в каждой пачке двадцать тысяч рублей. Не береги денег, а то пробережешься: все дорожает. И не скупись, этого сору я достану.
Поняла?
Федоровна не отозвалась.
II
Хорошо, что изба на отлете и изгородь есть. Никита дорог, жалко его, а какой он? Что он делал? Откуда явился? Чего боится? Где взял деньги? Украл? Убил?
Ограбил? Ведь сам не скажет, а спрашивать страшно.
А вдруг он глянет в глаза, улыбнется и отрежет: "Убил" - что тогда делать, о чем говорить?
Смирилось сердце Федоровны под вечер. Закат был погожим и ласково золотил печь, стены и Никиту. Ворот рубахи у него был расстегнут. Он сидел за столом и рассказывал:
- Там украинцы, хохлы, живут... Избу зовут хатой.
Полы у них глиняные, ровные, только блох много. Пашут на быках, плугами. Свиньи у всякого, коровы, и молока хоть залейся.
В его голосе Федоровне чуялась зависть к хорошей, сытой жизни. Она любовалась сыном, крепким, загорелым до ямочки ниже шеи. Минутами ей казалось, будто она не водила его мальчишкой в город, не отдавала в лавку, не был он вором. Вернулся вот, как другие, с войны и рассказывает о чужих краях, а завтра сходит в сельсовет, поправит хозяйство, женится, и пойдут внучата. Счастье ветерком ходило по избе, пока не скрипнули ворота.
Никита приник к окошку и встревожился:
- Баба идет какая-то... Выйди, а то меня увидит еще...
Федоровна заторопилась на крылечко, притворяясь спокойной, забегала перед соседкой глазами и долго стояла у ворот, как в чаду. От неловкости и лжи у нее ломило голову, в глазах забилась муть, будто их запорошило мукой.
Вечером опять пришлось завешивать окна. Никита ужинал молча и неожиданно сказал:
- Ну, мать, я завтра уезжаю. Собери чего-нибудь съестного, а то в дороге теперь не купить. Клади в чемодан.
Федоровна уткнулась лицом в руки и заплакала. Он сбивчиво пробормотал:
- Ну, чего ты? Будет, будет... Я приеду. Спать пора, поезд рано проходят, - и ушел в сарай.
Федоровна, выплакав слезы, поглядела на огонь свечи, дрожавший в мокрых ресницах золотой паутиной, и приьялась ва стряпню. Глухо топала босыми ногами и прислушивалась: а ну, как придет кто на свет? Придется лгать, прятать глаза. Управившись с печью, она обрадованно задула свет, легла и долго шопотоу утишала себя:
"Спи, спи, старая..."
Ее жгли думы о деньгах и подарках, о зароке, о том, что она не посмела сказать сыну правды, что расставание с ним, стало быть, будет тяжелым. Придется все сказать.
А может быть, не надо говорить? Федоровна, как бы вжимая в себя глаза, крепко сомкнула веки и с шепотом поднялась:
-Вот, и не надо говорить, без слов обойдется...
Она бесшумно нашарила в сундуке платок с деньгами, вложила его под лепешки в чемодан, легла и заснула.
Никита встал затемно и собирался босиком. Укладывая в чемодан полотенце, он рукою натолкнулся на платок с деньгами и до зудящего в сердце озноба ощутил между собою и матерью кражи, тюрьмы, - всю свою волчью жизнь. В воображении его мать встала такой, какой была вчера, робкой, молчаливой, печальной. Он на цыпочках подошел к ней и остановил взгляд на сером расплывчатом пятне. Надо было разбудить мать, поговорить с ней, но было страшно. А вдруг она заговорит так, как сделала с деньгами, строго, правдиво, по-матерински?
Он положил к изголовью деньги, схватил чемодан, за избой обулся, и в глазах его до самой станции маячило окутанное запахом садового сена серое пятно.
III
Федоровна во сне локтем задела ва что-то твердое, лишнее и в испуге пошарила рукою, - сбоку лежал платок с деньгами. Она окинула взглядом цедившие розоватую мглу окна, кинулась к скамейке, - чемодана уже не было.
Она выбежала во двор, заглянула в сарай, - пусто. Она кликнула:
- Никит! - занемела, и пока вдалеке не заиграл пастух, ничего не слышала и не видела.
Звуки рож1ф как бы кинули ей под ноги кур с цыплятами. Она встрепенулась, побежала в сенцы за кормом и с трудом заиграла голосом:
- Тип-тип-тип-тип...
Руки не слушались ее. Выгнав корову, она в суматохе опрокинула надоенное молоко, заперла избу и через огород метнулась о деньгами к дороге.
По сизеющим хлебам позолотой разливалось утро.
Безлюдную дорогу обмахивали толпы колосьев и шептали Федоровне:
- Што с-о тобою? Ш-што с-с тобою?
Дорога зыбилась, меняла краски и сквозь полчища колосьев мчала Федоровну на реющие вдалеке крыши.
В глазах ее сверкали ниточки, будто уже стояли осенние паутинные дни.
К станции было ближе дорогой, но Федоровна боялась встреч с людьми и свернула на межи. В запахах ржи, под взглядами васильков сил у нее стало меньше, в сознании все посмутнело и расплылось. Она остановилась и, подрагивая, думала: куда это она бежит в такую рань? Опомнившись, она огорчалась на свою память:
"Решетом стала дырявым", - и побежала дальше.
Роса полоскала подол, ноги, но Федоровна не чувствовала ее, размахивала рукой и с горечью говорила:
-Не надобны мне деньги те... Скрал, небось, ты их...
У станции было шумно и людно. Одни пробирались за хлебом, другие приехали с хлебом и ждали подвод, третьих ссадили с поезда. Все говорили о заставах, о продовольственных отрядах, о ценах, о том, где и на что можно выменять хлеба.
- Эй, сына искаешь? - окликнул Федоровну однодеревенец-отрелочник. Уехавши он на подножке. Я-то узнал его. Кинул, небось, штуки те свои? Не, поймешь, говоришь? Теперь ничего не поймешь! Дома долго жил?
Федоровне трудно было отвечать. Сердце ее колотилось часто и стучало в узелок с деньгами. Когда стрелочник ушел, ей стало душно. Мнилось, вот-вот подкосятся ноги, а ей не с кем даже словом перекинуться, а этот проклятый узелок с нею, вот он...
К горлу подступил жар и разлился по телу мурашками слабости. Федоровна заспешила под навес, к людям, плюхнулась на чей-то мешок с зерном, прижала к лицу руки и запричитала. И чем труднее давались ей слова, тем теснее было в груди и тем жарче палила скорбь.
Не увидит она больше своей избы, не услышит запахов садового сена, вытянется вот здесь и умрет. И увидят люди, что у нее в узелке деньги, а прибереженной для смертного часа чистой рубахи нет. Увидят и назовут ее скаредницей, может быть, воровкой. Зачем она взяла деньги?
Она затряслась и закричала в свои руки, что это не ее деньги, что это грех сына, что у нее нет дочери, что за нею некому доглядеть, оттого и рубаха на ней будничная.
Она сознавала, что кричит не о том, - с ласковой дочерью всякий умрет в чистой рубахе. Как лучина в пламень, она уходила в желание оправдать себя, приблизиться к какому-то кусочку света в себе. Ведь должна же быть где-нибудь хоть искорка этого света. Ведь должна же она опять стать для людей Марфой.
Причитая, она стала легкой, потеряла власть над собой, припадочно взвизгнула, развязала платок, путаясь в его концах, выхватывала пачки денег, разрывала их, комкала и кидала:
-Вот они, вот, вот...
Сбоку женщина пронзительно вскричала:
- Ах, батюшки, денег сколько!
И люди ринулись к Федоровне.
Они вырывали у нее и перехватывали у соседей бумажки. Один, сильный, жадно схватил вместе с деньгами руку Федоровны и дернул ее. Боль и толчки как бы разбудили ее. Она вскинула помертвелые веки, встрепенулась и испуганно ахнула:
- Ахти мне!
Те, что были сзади, будто ждали этого и опрокинули ее, ногами разбили мешок, и из него мутным золотом брызнула пшеница. Хищные пальцы комкали деньги, совали их в карманы, глаза накалялись. Первым опомнился старик в сальном сюртуке:
- Стойте, раздавите!
Он вырвал из чьих-то рук клочья платка, в котором были деньги, и взмахнул ими:
- Ничего нету! Покалечитесь!
Но люди отталкивали его и тянулись к Федоровне, пока не раздался крик:
- Красноармейцы идут!
Толпа раздалась. Хозяин разбитого мешка ладонями сгребал разбрызганную пшеницу. Понять, что произошло, красноармейцам трудно было. Одни разводили руками:
- Да кто его знает, что тут такое.
Непоживившиеся кричали о каких-то деньгах, о платке.
Старик в сальном сюртуке твердил, будто Федоровну ограбили.