Старая женщина ступала осторожно как канатоходец, каждый шаг мог стать ее смертью, потому сначала она нащупывала ногой очередную кочку, осторожно вдавливала в нее носок резинового сапога и только потом переносила на ногу вес. Она шла медленно, и она была одна, а вокруг – только лес, пастельно-зеленый, нежный, осторожный, каким он бывает в начале мая. В руках ее была корзинка, прикрытая мятой тряпкой, и если бы кто-то встретил старуху, удивился бы, потому что в начале мая в лесу нечего собирать. Разве что крапиву на суп, да ее и в поле полно, зачем ради этого углубляться в чащу, которая прячет в своем сердце вязкие топи.
Она углублялась в лес, и земля становилась все более мягкой и как будто бы оживала. Земля была похожа на чудовище, которому даже не требуется выслеживать и ловить жертву, потому что силы неравны. Она почти подошла к краю Болота, почва здесь была склизкой и шаткой, каждый шаг старухи она встречала утробным причмокиванием, внутри нее что-то бурлило и сглатывало. Как будто бы под этой пахнущей перегнившими водорослями жижей сидело бесформенное чудовище с алчущим мягким ртом.
Женщине было не по себе. Ей всегда было не по себе, когда она приближалась к Болоту.
И вот когда ее сапоги увязли в черной жиже почти по самое голенище, она остановилась. Дальше идти нельзя. Дальше идти – это смерть.
Она нагнулась, вытянула руку и поставила корзинку на влажную землю, которая будто бы открыла неожиданному дару объятия. И начала заглатывать его, медленно, как удав проталкивает в глотку пойманную жертву. Когда корзинка почти была поглощена коричневой жижей, старуха откинула тряпки и в последний раз взглянула на то, что в корзине находилось. Взглянула с интересом и как будто бы прикидывая – получится или нет?
А в корзинке был младенец.
Младенцу исполнилось несколько часов от роду, у него было красноватое сморщенное личико, и он еще пока больше принадлежал миру теней, чем миру людей. Он еще никогда не видел обращенной к нему улыбки, над ним никогда не склонялось чье-то лицо, у него даже имени еще не было. Зачем давать имя тому, кого сразу же унесут, накрытого тряпками, в лес?
Корзинка погружалась в топь все быстрее, она накренилась, и через край потекла бурая грязь, пачкая светлое одеяльце.
Ребенок даже не проснулся.
Глава 1
Жили-были Гензель и Грета.
Оба уже не были детьми, но какая разница. Главное, что они были костью в горле родителям, еще слишком молодым, чтобы нести этот крест.
Гензель в свои неполные двенадцать был как Маугли, но только если бы фильм о Маугли снял Тим Бертон. Ему всего несколько месяцев было, когда врачи развели руками: мол, будет дурачком, и ничего нельзя изменить. Они, конечно, выразились не так, они сказали: «он другой», но Грета, которой тогда было уже пять лет, сразу поняла, что они имеют в виду. Правда, когда она уточнила у матери: «А наш Сашенька что, правда дурачок и таким навсегда останется?», та отвесила ей неожиданную затрещину. И Грета убежала рыдать под письменный стол отца, это было ее место силы. Потому что мать надеялась, что Гензель поправится. Водила к нему и врачей, и педагогов, и даже однажды какую-то мрачную старуху в шали, воняющей козлом, которая размахивала над головой несчастного церковной свечой и угомонилась, только когда тот, точным собачьим движением вывернув шею, укусил ее за руку, до крови.
– Это бесы, – зло сказала старуха, зажимая рану шалью и отказавшись от перекиси водорода. – В вашем сыне бесы сидят, и если их не выгнать, они его изнутри сожрут.
Мать, естественно, выгнала не бесов, а старуху.
Водянистые глаза Гензеля были как будто бы пленкой подернуты. У мертвых птиц такие глаза. Как будто бы он все время смотрел только внутрь себя. Он никогда не разговаривал и никогда не смотрел никому в глаза. К нему нельзя было подходить близко. Еду мать оставляла на пороге его комнаты, которую он никогда не покидал. Иногда он разрешал отвести его в ванную и поставить под струю воды. Он мог так стоять четыре или пять часов, за это время мать отмывала и проветривала его комнату, меняла постельное белье.
Гензель был страшным. Все делали вид, что его любят. «Сашу надо принимать таким, как он есть», – говорила, вымученно улыбаясь, мать. Но любить его, и тем более принимать, было очень сложно. Ни у одного из них не хватало на это души.
Он часами сидел на корточках, повернувшись лицом в угол, и раскачивался из стороны в сторону. А иногда начинал издавать странные звуки – как будто бы грудной младенец, пробующий мир на вкус и удивляющийся собственному голосу. Он говорил: «Та-та-та-та-та» или «ра-ра-ра-ра» – то растягивая звуки, как будто бы пел, то уподобляясь пулеметной очереди, и это продолжалось часами. Иногда ночью. Гензель не видел разницы между ночью и днем.
Грета с самого детства боялась, что однажды ночью брат выйдет из своей комнаты, возьмет в кухне мясной нож, подкрадется к ее постели и будет терпеливо ждать, когда она откроет глаза. Нет, он не убьет ее во сне. Почему-то ей так казалось. Он дождется ее страха, он захочет, чтобы она понимала. Иногда ей было так страшно, что она не спала всю ночь.
Сколько раз она просила мать:
– Запри его.
Но та всегда отвечала:
– Мой сын – не животное. Я не могу запереть его. Понимаешь – просто не могу. Это не по-человечески. И прекрати говорить глупости – он вообще ни разу в жизни не выходил. И никогда не выйдет.
Мать никогда бы не поверила Грете, если бы та рассказала, что Гензель однажды все-таки вышел из своей комнаты – и все было именно так, как в самом дурном из ее страшных снов. Это случилось под утро, в конце зимы. У все еще пышного снега был уже запах марта, хотя стояли холода. У открытой форточки спалось крепко и сладко, и Грета никогда не проснулась бы, если бы Гензель не подошел. Люди всегда чувствуют на себе чужой взгляд – это необъяснимый феномен. Она в полудреме открыла глаза, повернулась и подскочила, задохнувшись и не сразу поверив, что это происходит наяву. Гензель редко поднимался на ноги. Он предпочитал передвигаться на четвереньках, и делал это быстро, как животное. Иногда Грета смотрела, как он ползет к тарелке с едой, которую оставляли у порога его комнаты, и ей казалось: сейчас прыгнет. У него была такая координация, что нетрудно было поверить в возможность прыжка.
А теперь он стоял, стоял на ногах, над ее кроватью. Стоял и смотрел. И ведь ничего плохого не сделал, но это было страшнее, чем увидеть отрубленную голову в дверном «глазке». Грета с подружками любили страшные истории – иногда после школы собирались у кого-нибудь, наглухо занавешивали окна и рассказывали. И ей почему-то особенно запомнилась история про отрубленную голову.
Одной девочке позвонили в дверь, она подошла, заглянула в глазок и увидела своего отца. Отец как отец, только лицо какое-то странно непроницаемое, как будто чужое. Девочка на всякий случай спросила: «Пап, ты?» Но отец ничего ей не ответил. И она почувствовала, что не надо открывать. Ей было очень страшно, и время от времени она подкрадывалась к двери, и в «глазке» видела отца. Он так и стоял под дверью, и выражение его лица не менялось. И вот уже ночь прошла, и девочка наконец решилась – отворила дверь осторожно. И увидела шест, на который была надета голова ее отца, и записку: «Молодец, осторожная!».
Глупая история, так, нервы пощекотать. Черный гробик уже в твоем городе, черный гробик уже на твоей улице. Но Грете запомнилось. И вот стоявший над кроватью брат был намного страшнее. И главное – она не знала, что делать.
До Гензеля нельзя было дотрагиваться – одно прикосновение могло дать начало многочасовой истерике. Он потом до утра бы голосил, и соседи стучали бы по батарее, а утром пришел бы мрачный участковый с советом сдать наконец Гензеля в специализированный интернат. Поэтому Грета просто села на кровати, подтянула колени к груди и обняла их, как нуждающегося в защите младенца.
Что он мог сделать ей? Ребенок, просто больной ребенок. Она старше, умнее, сильнее физически. Но эта неведомая реальность, в которой он жил, этот его темный мир, в котором строили города из спичек, передвигались на четвереньках и часами смотрели в стену, все это было намного сильнее и страшнее нее. Он был в другой системе координат, он мог все. Грета потеряла счет времени. Страх растягивает время. Может быть, брат стоял у ее кровати несколько минут, но ей казалось, что ее поместили в вечность, как бабочку под стекло.
В итоге ничего страшного не случилось. В какой-то момент у него словно ноги ослабели – Гензель рухнул на пол и быстро уполз к себе, а Грета до рассвета обнимала колени и плакала. Она бы никогда не решилась рассказать матери. Но несколькими днями позже Грета купила на карманные деньги туристический нож. И каждую ночь клала его под подушку. Она вовсе не была уверена, что, случись ужасное, она сможет ударить ножом брата. Но так было спокойнее. Как будто бы у нее появился ангел-хранитель.