Пристав взял немалую взятку. Поездку в Курейку разрешил и назначил стражника сопровождать меня.
Был обычный зимний день: то есть мороз сорок пять градусов, черная полярная ночь. Я сел в нарты, со мной рядом — стражник, он же управлял ими. Полетели нарты!..
Замерзший Енисей — ледяная пустыня. Вышла луна, все засверкало: заискрились ледяные торосы, снег стал призрачно-голубой. Безмолвие, торжественный покой, только яростный скрип под полозьями. Но вдруг резко задул ветер, скрылись звезды, завьюжило. Началась пурга! Ресницы вмиг покрылись льдом, лицо — ледяная корка, трудно дышать…
И вдруг… затих ледяной вихрь. Затих внезапно, как и начался. Все вокруг осветилась каким-то тайным небесным светом. Я смотрел на небо — Боже, какая неземная красота! Я шептал забытые детские молитвы… Вот так, на пути к Кобе, я впервые увидел северное сияние и вспомнил о Боге…
Поселок Курейка — это всего несколько разбросанных деревянных домишек.
В том месте, где маленькая быстрая речушка Курейка впадает в бурный полноводный Енисей, на небольшом холме стояла деревянная изба. Это и был дом Кобы. Но сейчас, когда обе замерзшие реки слились с землей в одно снежное пространство, он находился посреди бескрайнего белого поля.
Я вошел в избу в облаке пара. Нас со стражником встретила в сенях хозяйка — сухенькая женщина лет пятидесяти. Поздоровались.
— Постоялец твой где?
— Лежит на койке. Где ж ему быть!
Я дал ей деньги, попросил отогреть и накормить моего полицейского, который с удовольствием оставил нас с Кобой наедине.
Когда я вошел в комнату, Коба лежал лицом к стене на лежанке, он даже не повернулся.
— Здравствуй, Коба.
Молчание.
Я огляделся. В центре маленькой комнаты стоял круглый стол с керосиновой лампой. У стола — венский стул с гнутыми ножками, странновато смотрящийся в этой избе. У стены — продавленный диван. На стене, над диваном, висел капкан, в углу на полу валялись сети. Наконец он произнес, по-прежнему не оборачиваясь:
— Садись, дорогой… — И закашлялся.
— Ты болен?
— Я здесь всегда болен. Скоро заболеешь и ты. Мороз сорок градусов у них называется «оттепель». Мне нужно молоко, много дров, запас сахара и хлеба. Здесь все дорого. У меня нет богатых родственников, мне положительно не к кому обратиться. Точнее, я уже обращался… ко всем.
— Но есть фонд репрессированных.
— Видимо, не для меня. Я теперь на вторых ролях. Сдохнем мы все здесь… сгнием.
Чтобы как-то развеселить его, я сказал:
— Свердлов рассказывал, как он уху тебе варил, а ты ее уплетал за милую душу.
— Себе варил. Даст тебе жиденыш, как же! Сварит и сам жрет. Я все думал, как отнять ее у него.
И опять — молчание.
— Придумал?
— Он сварит, начинает жрать. Я дам ему съесть полпорции, потом подойду, спрошу: «Не хочешь ли и мне дать пожрать?» Молчит. Тогда я плюю в его тарелку! Он уже есть не может, мне отдает, — Коба прыснул в усы. — Мы с ним по очереди посуду должны были мыть. Он вымоет, потом моя очередь. Он пошел пройтись, приходит — тарелки блестят. Наливает себе ушицу, меня нахваливает: «Хорошо ты вымыл!» Я говорю: «Нет, я не мыл». — Здесь Коба оживился. — Не понял, Фудзи? — Он опять прыснул в усы. — Возьми на столе… — На столике у лампы стояла грязная тарелка с остатками еды. — Теперь поставь ее на пол…
Я поставил. Коба крикнул:
— Тишка! — И присвистнул.
Тотчас из-под кровати пулей вылетела маленькая дворняга. Все породы мира соединились в хитрой бестии — там была лайка, немецкая овчарка, по-моему, даже такса. Она приветственно вильнула хвостом и с ужасной скоростью загремела оловянной тарелкой. Вмиг зализала ее до блеска. И… уползла под кровать. Оттуда раздалось урчание.
— Я ему рассказал про собачку, и опять он есть не может. Снова я ем его ушицу. После этого он сам мыл тарелки каждый день. Да, с ним было неплохо. Теперь без него не каждый день приходится есть. В наше издательство «Просвещение» написал: «Нет ни гроша, запасы вышли, мои жалкие деньги ушли на теплую одежду…» Молчат. Ильичу написал, просил прислать «сапоги», — (новый паспорт для побега). — Долго не отвечал, оказалось, фамилию мою забыл… Я ему как раб служил, а он забыл. Потом, видать, напомнили ему мое имя, письмо прислал, обещал выслать «сапоги», помочь устроить побег. И… опять молчание! Я ему статью о национальном вопросе отослал. Товарищ Ленин раньше ценил, когда инородец Коба переписывал в своих статьях его мудрые интернациональные мысли. А теперь ни слова в ответ. Забыли Кобу…
Замолчал.
Я сказал:
— Я привез тебе деньги, Коба. Родитель сжалился, помогает.
Он ответил равнодушно:
— Положи под лампу. — И, как обычно, даже не поблагодарил.
Помолчали. Сидеть с ним, молчащим, ох как трудно! Будто копится что-то тяжеленное на плечах твоих. Чтобы не молчать, решил прочесть ему любимые мои стихи из «Витязя в тигровой шкуре». Божественные стихи! Но в разгар моего восторженного чтения он… захрапел!
Я был в ярости! Заорал:
— Я уезжаю!
Тотчас проснулся. И равнодушно:
— Катись.
Уже в дверях я сказал ему:
— Но все равно надо жить. Давай вместе убежим. Здесь есть одна норвежская торговая компания, у нее свои суда. Хозяин социал-демократ, у меня рекомендательное письмо к нему.
— Убежишь отсюда, как же! У меня стражник — зверь, два раза на день проверяет. Однажды ночью проверять придумал, разбудил! Хотел его выставить, выталкиваю из комнаты, едри его мать, так он мне шашкой руки изрезал! Да и зачем бежать? Чего хорошего нас ждет на свободе? — Он наконец повернулся ко мне. И только сейчас я увидел заросшее бородой, обожженное морозом красное, постаревшее лицо. — Ты хоть понимаешь, кто мы с тобой? Жалкие неудачники! В тридцать восемь лет все кричим: «Революцию сделаем, богачей уничтожим». А что уничтожили? Свою жизнь. Нам ведь под сорок… Жизнь, как говорится, уже «с ярмарки». Что у нас с тобою есть? Семья? Нету! Жена? Нету! Мы с тобой в партии, половина которой сидит по тюрьмам и ссылкам, остальные — по заграницам, в Парижах про Карлу Марлу спорят… Вот и все, чего я добился. В завершение моей «успешной» карьеры — сдать ему меня разрешили. Чего с Кобой церемониться!
Я изумился:
— Кто разрешил? Кому?!
Он посмотрел на меня больными глазами.
Не ответил, перевел разговор:
— Все вытерпеть можно — и мороз, и голод, и цепного пса-стражника. Но в этом проклятом краю природа скудна до безобразия, а я до смешного, до глупости тоскую по нашей родине…
Сколько я думал потом над этой странной, в гневе вырвавшейся у него фразой: «Сдать ЕМУ разрешили…Чего с Кобой церемониться!»
Кто это — он, которому разрешили «сдать» Кобу, я узнал после Революции. Он — некто Малиновский. Блестящий оратор, глава фракции большевиков в Государственной думе, знаменитый профсоюзный деятель, «русский Бебель», как его называл Ильич. Слух о том, что великолепный Малиновский — провокатор, появился задолго до вечера, где был арестован Коба. Но после того вечера окреп. Ведь никто, кроме Малиновского, не знал, что Коба придет туда.
И тогда Ленин на таком же бланке ЦК написал о Малиновском точно такую же отповедь, как в случае с Кобой: «Всякий, кто будет продолжать клеветать на Малиновского, будет немедленно исключен из партии…» Было объявлено, что слухи про Малиновского сеет полиция.
Однако после Февральской революции в Департаменте полиции обнаружились документы, неопровержимо доказавшие, что «русский Бебель» — обычный провокатор. Ильичу пришлось капитулировать.
Понял я загадку Малиновского много позже. Это было в ноябре 1946 года (когда я во второй раз вернулся из лагерей). В то утро слушал радио — была очередная годовщина Октября. Кто-то рассказывал, как партия накануне Революции боролась с провокаторами и как разоблачили Малиновского…
На следующий день я встретил в нашем Доме на набережной все того же Сольца. Несчастный в мое отсутствие, видно, стал совсем безумным, все время что-то писал на листочках. За ним неотрывно ходил наш «товарищ», который эти листочки у него аккуратно отбирал. Сольц отдавал их ему с равнодушной улыбкой, как ребенок, наигравшийся игрушкой.
Я как раз вышел из лифта, когда в подъезд вошел Сольц, возвращавшийся с прогулки. Я поздоровался.
— Слышали это безобразие по радио? — спросил он и добавил безумно: — Разошлите немедленно радиограммы: «Всем! Всем! Военная, вне очереди». Диктую текст: «Малиновский не провокатор…» Кстати, ваш друг — тоже…
— Товарищ Сольц, зайдите в лифт. — За ним тотчас вырос его постоянный спутник. Открыл кабину спустившегося лифта и попытался втолкнуть в него Сольца. Но тот яростно упирался.
— Я прошу вас, — крикнул он мне, и глаза его стали совсем сумасшедшими, — сообщите Обвинителю на Страшном суде: это было наше задание. Мы, «тройка», им разрешили — Ильич, Красин и я… мы это придумали!..