Аглая. Это ужасно. Ужасно. (Порывисто.) Это ты теперь так говоришь, что все равно, у которой из нас умерли дети, и что перед страданьем мы все одно, но тогда, Анна, ты не так думала. Ты думала, что ты одна несчастна, и ты презирала счастливых, а других, как ты несчастных, ты тоже не жалела, потому что знала, что они не несчастнее тебя. Это даже гордость тебе давало твое несчастье. Так было со мной, когда мне изменил Ваня. Да? Да, Анна? Ты так относилась к другим?
Плачет обильно и не скрывая слез.
Анна (спокойно). Я совсем тогда не относилась к людям. Я относилась только к моим детям.
Молчат долго.
Аглая (тихо, следуя за своей мыслью). Дома, Анна, после похорон… Вы вернулись вместе с мужем в пустой, в тихий дом… Дома вы любили друг друга?
Анна. Да. Но любовь застлалась, и каждый из нас стал одиноким перед смертью. Я не думала об нем. Я была поглощена. Вся моя любовь была поглощена умершими.
Аглая. Ты могла плакать?
Анна. Нет… Или да, я плакала. Первое время… ужасно, ужасно плакала… Один раз в особенности… Потом больше нет. Теперь я не умею плакать.
Аглая. Это с тех пор, как ты стала другою, ты не умеешь.
Анна. Не знаю… верно. Ночью после похорон все было тупо во мне, и я заснула немного — и вдруг проснулась, и вдруг вспомнила, как для забавы им муж принес из пруда головастиков и разных водяных жуков, и мы держали все в банке, но во время болезни детей я забыла менять воду. Мне стало жаль этих проворных жуков и головастиков, и я с постели вскочила. Они мне казались священными, головастики и жучки, потому что дети любовались на их веселые, смешные движения среди болотных трав, и я им указывала еще на кувыркающихся червячков и каких-то водяных гусениц и на яички еще не вылупившихся насекомых. Целый мир водяной там был, и они учились от меня всюду узнавать жизнь. Вот я подбежала к банке и ничего при свече долго не понимала: все было черное, мутное. Я шелохнула воду, и вдруг что-то большое, толстое, белое бултыхнулось в ней. Я увидела червяка, грязно-белого цвета, жирного, огромного, извивающегося жадно в черной воде. Это был могильный червяк, он съел всю жизнь. Когда была жизнь, его не было, но когда началось гниение, он родился и пожрал живое, и остался один{129}. Я упала на пол и стала рыдать… (Молчит немного.) Муж снес меня замертво на постель… (Молчит еще.) Потом все кончилось, и я не плакала больше… никогда… потому что кто родился, тот уж и умер, и еще родился — и еще умер, и так без конца, потому что все без конца и без начала… и… потому что… потому что могильный червяк стал жизнью, а мои мальчики — смертью.
Аглая. А муж твой, Анна? Бедный брат!
Анна. Он был несчастнее меня. Он страдал по детям, но ему еще оставалось место в сердце, чтобы тосковать по мне. Я ведь ему стала совсем чужая. Все во мне поглотилось детьми.
Аглая. После их смерти?
Анна. Да, в особенности. Но и раньше. Мне теперь, назад глядя, это видно. Это ты, в первый раз, меня заставляешь оглянуться. А тогда я не понимала. Все эти толчки.
Аглая. Да, такою ты была и тогда, невестой, такою… непонятной… Я не знала, любила ли ты его — оттого и спрашивала тебя давеча.
Анна. Меня толкало к нему. Я была, как мертвая, и он должен был оживить. Верно, так всегда любовь у меня. Я ждала. Он же от этой мертвой во мне весь пламенел. Мне казалось, — я пью его пламя, и это дает мне жизнь. Так зародились наши дети. Когда я родила их, мне они были всего ближе, и муж стал одиноким. Когда умерли дети, я изнывала по ним. Он был тогда вдвое одинок, меня что-то толкало к отчуждению, почти к ненависти. Как бы его вина была в их смерти, его вина в непрочности их жизни… Но… в одно утро я проснулась… он стоял надо мной и глядел так… жадно на меня, что-то бешеное было в его лице… я отвернулась. Но он схватил меня. И я покорилась… И опять это случилось…
Аглая (тихо). Что?
Анна. Опять, что я умерла словно и пила его жизнь и так безумно, как никогда. Он ушел на завод пьяный, понимаешь, весь пьяный еще мною… и я тоже… я не могла его дождаться… я, помню, места не находила, бегала по дому от окна к окну, ждала и все думала: когда он войдет, я встречу его и только взгляну — и он мой опять… Но позвонили и принесли его мертвым… ты знаешь… то колесо…
Аглая (пряча лицо в руки). Ужас, ужас!
Анна (как бы с тихою властью, отнимает руки Аглаи. Задумчиво глядит в ее лицо). Он был так похож на тебя, тоже высокий, красивый, глаза горящие, темные, ласковые, как твои. Жизни так много, до краев, и любви… Страшно, Аглая, когда жизнь и любовь так до краев! Тогда бывает в глазах… не знаю, как объяснить печаль в глазах такого человека. И у него. Я этого боялась в его взгляде, хотя он сам не знал. Так вдруг должна была обрезаться жизнь, да, как сказал Пущин, выплеснулся весь кубок через края полный…
Аглая (прерывает ее. Очень взволнованно. Быстро). Анна, я знаю… знаю, о чем ты говоришь. Это значит, что он очень тебя любил… Эта печаль во взгляде в самые радостные, блаженные, в самые уверяющие минуты! Она у Алексея, она у меня, у тебя, наверное, только мы сами в себе ее не видим. Ах, это печаль слишком великого счастья, слишком полной поглощающей любви!.. Страшно от слишком блаженной любви. И от страха бросаешься один к другому — да? да, Анна? теснее, теснее… даже бешенство, дикость какая-то есть в таком тесном объятии. Так, Анна, так? Может быть, это и есть предчувствие смерти — такая страсть? такая насильственная отдача себя до конца, до конца и поиски конца, потому что все кажется еще тебя осталось, еще не все отдано от тебя любимому… И боль, и боль от этого чрезмерия… (Вдруг вся в мучительном волнении.) Анна, Анна, ты не замечала этого предчувствия во взгляде Алексея? Анна, слушай, я не переживу его. Я не могу пережить… Это само должно случиться. Слушай, Анна! (Вся горячая, близко пригибается к ней.) Я не посмею убить себя — я мать. Но и пережить не могу, тоже не смею. Ты только подумай, мои дети, они привыкли начинать свой мир и кончать свой мир у моей груди. (Делает жест объятия.) Мои детки, моя улыбка и моя слеза — вот мои детки. И… Анна, на что им обломки матери полуживой, полубездушной? Куда годится нецельное? Дети милые, нет, нет, бедные мои, когда умрет он, ах, я захочу быть вашею и не сумею остаться с вами! Моя смерть случится, сама случится, понимаешь?{130} Анна, что делать? Как тогда быть? (Мечется, как бы не в себе.) Анна, Анна, ты не замечала такого взгляда у Алексея? Анна? (Ждет, вся замершая.)
Анна (молчит).
Аглая. Замечала? Анна, Анна, замечала?
Анна (молчит, сжав губы. Глядит вперед потерянным взглядом).
Аглая (внезапно вся меняется. Очень мягкая, в пугливой ласке). Прости, я прервала твою ужасную повесть. Но не думай, что я не понимаю тебя. Я плачу. Я вся плачу. Мне ничего не нужно. Я все дала бы тебе. Оттого так откровенно говорю тебе о своей любви, о своем счастье, что знаю его незаслуженным, значит, не своим. (Она волнуется, всеми силами подавляя себя, — и не может. Вскакивает, загорается, с трудам произнося слова сначала, потом несясь безудержно.) Ах, я узнала сегодня от тебя твое одиночество и твою тоску, оно навсегда стало и моею тоскою! Легче мне было бы все дать тебе и одной нести одиночество и тоску. Знаешь, это была бы такая острая радость — все дать тебе. Если бы могла, чтобы мои дети были твоими, и мой муж твоим, и чтобы ты любила их как своих, и чтоб смерти позади тебя не было, не было! Я вся, я вся далась бы тебе. Вот я! (Стоит перед Анной, вся вытянувшись. Указывает на свою грудь.) Если бы ты могла все взять из моего сердца и вынуть и взять себе все, чем оно живет, чем оно так блаженно, так полно живет, так любовно, так жарко… вот, вот…
Задыхаясь, смолкает.
Анна (соскользнула с сундука, отомкнула его замок, откинула крышку, потом также откинула крышку второго. Странным голосом, глухим и мгновеньями вырывающимся.). Гляди, Аглая, вот их маленькие колыбельки! Вот лодочка — плетеная корзинка, вот ванна, где они хохотали в радости и брызгались водою. Вот здесь — все их вещи, вот кукла, которую проели мыши. Но видишь ли, я не сумела уберечь фланель и шерсть от моли. Все здесь полно моли… Да, конечно, их надо на чердак… или, лучше еще, потопить… Иначе моль съест твои вещи и вещи твоих детей.
Анна захлопывает тяжелые крышки сундуков, бросается на пол возле одного из них, обнимает его край и, зарыв голову в руки, разражается безумными рыданиями. Аглая стоит окаменелая, потом движется к плачущей и пугливо останавливается, беспомощно прижимая руки к лицу. Рыдания Анны смолкают, но все тело страшно потрясается.