Кэри позвонила в 911. Я встал на колени рядом с ним и повторял ему, что он будет в полном порядке, хотя было совершенно ясно, что он отнюдь не в порядке. Он открывал и закрывал рот, как рыба, выброшенная на песок. Весь воздух, который мог из него выйти, уже вышел, а внутрь ничего не попадало. Я положил ладонь на его руку и сказал: «Дыхание вернется, просто из вас дух вышибло». Мне не следовало говорить слово « просто »; да, падение действительно вышибло из него дух, но было очень похоже, что он еще и сломал спину. А может быть, и что похуже, в зависимости от того, как он приземлился.
Кэри вышла из дома и опустилась на колени по другую сторону от него; посмотрела на него, потом на меня. Он пытался что-то сказать, но изо рта его вырывались только тихие вздохи. «Дышите, – приказал я. – Просто дышите». Я наклонился ухом к его рту и прислушался: три коротких вздоха, пауза. Еще три коротких вздоха.
А потом я вдруг понял: «Позвоните моей жене».
– Конечно, – уверил я его. – Конечно, позвоним.
Но ему не хватало воздуха, чтобы назвать номер; это было все, что он мог сказать – только три коротких слова.
Он ненадолго потерял сознание, и я сказал:
– Эй, оставайтесь с нами – не уходите никуда.
Он открыл глаза, снова закрыл их.
– Погодите, не уходите, – повторял я.
Сирены. Потом мигалка «Скорой помощи». Будь мы в Нью-Йорке, здесь уже собралась бы толпа, но в Чилмарке были только мы, я и Кэри.
После того как его увезли, мы набрали номер, который обнаружили на борту его грузовичка. Его имя было Рассел, но все звали его Саржем – он был когда-то сержантом. Женщина, которая ответила на звонок, сказала, что позвонит Керри, его жене. Сарж и Керри, кровельщик и его жена. Это было все, что мы знали. Через несколько часов приехали двое мужчин, чтобы забрать грузовичок и лестницу.
Мы были настолько поглощены случившимся, что не заметили сразу, и не замечали еще много часов, что мухи, все до единой, исчезли. Ни одной мертвой мухи не осталось на столах, на подоконниках, на диванных подушках – они просто исчезли, разом, как будто их никогда не было.
Они еще возвращались на несколько дней в июле, потом на пару дней в августе, словно для того, чтобы напомнить нам, что они реальны и могут вернуться, как бы мы ни хотели обратного.
* * *... * * *Пожалуйста, поймите: я всегда верил, что могу спасать вещи; это была моя обязанность. Моего отца, мою мать, незнакомых людей, предметы, весь мир. И Кэри, конечно.
Глупо, разумеется, особенно когда человеку не нужно, чтобы его спасали, или он не хочет быть спасенным, или не может – но я никогда не мог сдержаться.
Вот ведь ирония какая: писатель в жанре самопомощи, который не умеет сдерживаться. Велико искушение сказать, что это – моя первая настоящая книга о самопомощи, буквально; первая книга, которая должна помочь мне самому .
Когда я впервые выступал публично, я чувствовал, что делаю то, ради чего пришел на эту землю. Не было никаких сомнений. Внезапно стало ясно – и сделалось еще яснее, когда люди разговаривали со мной после лекции, – что вся моя жизнь вела к этому моменту; что все, чем я когда-либо занимался, было подготовкой к этому; что это и будет трудом всей моей жизни.
Вот каково это: правильные слова сами слетают с моих губ; они исходят от некой части меня, более сильной и отчетливо выраженной, чем та часть меня, с которой обычно общается мир. Я говорю слушателям, что мне не нужны мои тезисы, и роняю их на пол. Я подхожу к самому краю сцены. Я хожу туда-сюда по рядам. Я смотрю им прямо в глаза и готов подписаться под каждым произнесенным мною словом. Я – не шоумен; я говорю негромко. Если уж на то пошло, я человек очень тихий. Но чем я спокойнее, чем тише становится в аудитории, тем громогласнее мое спокойствие. У меня бывает нервный тик (я это осознаю; видел его на видеозаписи). Я слишком часто прикасаюсь к бороде. Я переминаюсь с ноги на ногу, перенося вес. Я сую руки в карманы. Я надеваю пиджак и галстук, но всегда хожу в кроссовках. Я делаю долгие паузы, чтобы дать возможность слушателям подумать о том, что я только что сказал. Иногда я говорю: «Я хочу, чтобы вы подумали о том, что я только что сказал». Или: «А сейчас сделаем паузу – подумайте об этом». Часто я говорю: «Слушайте меня», или «Истина состоит в том, что…», или «Если вы и должны что-то вынести с этого семинара, то это…», или «То, что я сейчас скажу – представьте, что это записано большими буквами». Я говорю фразы вроде: «Я знаю, что вы можете это сделать, я знаю, на это способен каждый из вас». Я говорю: «Будьте терпеливы – вы попадете туда, куда вам нужно идти». Я говорю: «Поверьте мне». Я говорю: «Я в жизни не был ни в чем уверен больше, чем в этом».
Я могу восстановить это ощущение даже сейчас, девять лет спустя после последней лекции в Лас-Вегасе. Я скучаю по нему. По тому, как они наклоняются вперед на своих местах; по тому, как они лихорадочно строчат в своих блокнотах; по тому, как они моргают. Я всегда находил нечто очаровательно-беззащитное в моргании, в действии, которое тело не может не совершать. Во время долгих пауз – долгих моментов безмолвия, когда я переводил взгляд с лица на лицо и посылал им свое намерение мира и счастья, исполнения всех их желаний – я не видел ничего, кроме моргающих глаз. И осознавал, что моргаю сам. Я, бывало, играл в игру: старайся не моргнуть. Минута, две минуты, наворачиваются слезы, глаза щиплет, помещение плывет перед глазами, а потом, на какую-то долю секунды, все исчезает, повсюду тьма, а потом глаза открываются снова – и мир по-прежнему здесь, там, где ты его оставил, и ты гадаешь, действительно ли это тот самый мир. Игры, в которые я играл… Поначалу они были забавны. А потом произошло кое-что еще. Во время одной лекции в Филадельфии я заплакал. Я не имею в виду, что мои глаза налились слезами из-за игры в «не моргай», я по-настоящему заплакал; я ощутил нечто – хотя теперь не могу точно сказать, что это было, – нечто, наполнившее меня невыразимой печалью, и каким-то образом связанное со словом «должен»: все те вещи, которые человеческое тело должно делать – моргать, есть, испражняться, спать, умирать.