— Дитя мое, — сказал он, — несчастия терзают Италию. Ужасы, о которых нам каждый день приходится слышать, приведут только к тому, что положение Элеазара станет более важным и менее рискованным, так как они осложняют государственное управление. О, это не малое дело держать в руке такой народ, как наш, и сохранять диадему другого. Нужно отважное сердце, чтобы извлечь меч против Иуды, нужны длинные руки, чтобы бороться с цезарем по ту сторону морей. Веспасиан недолго будет преследовать наш народ, и император, кто бы ни окружал его, я уверен, благосклонно склонит ухо к мирным предложениям, приносимым моим братом. Во всех местах легионы бунтуют против Вителлия, и гражданская война, самая ужасная из язв, разоряет провинции империи и проникает даже в Италию. Не дальше как вчера в Рим пришло известие о возмущении флота, находящегося в Равенне, и вот уже немало времени, как Кремона перешла во власть Антония, солдата-оратора, с железной рукой и золотым языком. Мы знаем — ибо таковы слова Того, Кто никогда не будет забыт, — что дом, где царит разделение, немедленно падет, и не кажется ли тебе, что теперь время благоприятно для того, чтобы износившийся эпикуреец, носящий порфиру, принял предложение, принесенное твоим отцом? События находятся в руках Божиих, я не перестану этого повторять. Но я не могу отрешиться от надежды на то, что лучшие дни скоро воссияют для Иудеи, что ее враги будут разбиты, ее войска победоносны, ее вожди… Но зачем говорить о мечте? — сказал он, неожиданно прерывая себя, между тем как его блестящие глаза и воодушевленные жесты выдавали проявлявшуюся время от времени пылкость его ума. — Наше оружие — крест, наше царство не от мира сего; наш триумф — наше смирение, и чем мы угнетеннее, тем более на самом деле возвышаемся. О, когда же придет время, когда цезарь будет принимать только принадлежащее цезарю, и все люди соединятся под одним знаменем, объединившись в одно общество, которое покроет всю землю!
Сведения, сообщенные Калхасом, о той дилемме, перед которой стояло тогда государство, не были преувеличенными. Веспасиан, богато одаренный крупными политическими талантами, хладнокровием, терпеливостью и отвагой, предпринял игру, в которой усыпленный ум Вителлия был неспособен бороться с ним. Этот человек, обожаемый армией, видевшей в нем превосходного полководца, бесстрашного солдата и человека простого и доблестного, представлял счастливый контраст изысканному обжорству и чувственности своего соперника и не терял ни малейшей доли своего влияния вследствие той умеренности, какую обнаруживал, и той действительной или напускной скромности, с какой он отказался от порфиры. Довольно терпеливый в выжидании случая, он хватался за него твердой и цепкой рукой, умел направить его к своей выгоде и руководить обстоятельствами, показывая вид, что он не более как только орудие их. Находясь далеко от театра войны и, по всей видимости, оставаясь лишь простым и даже несочувствующим зрителем тех смут, какие производились во имя его, он в то же время, как бы из-за кулис, управлял действиями своих полководцев и с большим тактом приводил в движение нити, определявшие движения его многочисленных сторонников. Он выполнял свое намерение с тем постоянством, которое является верным залогом успеха. С другой стороны, Вителлий, природные способности которого были ослаблены, если не вовсе разрушены чувственностью, обнаруживал в совете нерешительность и не умел предпринять что-либо определенное, решаясь то отречься и скрыться в неизвестности, то бороться насмерть. Он постоянно парализовал усилия пылких своих сторонников тем недоверием, какое выказывал по отношению к честным советникам, и той верой, с какой относился к окружавшим его изменникам.
В эту эпоху империя, быть может, находилась в еще более безнадежном состоянии, чем в эпоху беспощадного владычества Нерона. Каким чудовищем ни являлся этот последний, все-таки он держал твердой рукой бразды государства, а тирания, как бы тяжела они ни была, всегда предпочтительнее анархии и смуты. Но великолепное здание, первый камень которого был положен Ромулом, а венец возведен Августом, это создание семи веков, в которое каждое поколение вносило свой труд и свои приобретения до тех пор, пока оно не покрыло целый мир, теперь начинало видимо оседать и распадаться под давлением своих размеров и непомерной тяжести. Не следует забывать, что римское владычество было прежде всего владычеством меча, а между тем легионы набирались теперь из уроженцев различных провинций империи. Сирийцы и эфиопы сражались под римским орлом точно так же, как и буйные сыны Германии, и вечно изменчивые и неверные галлы. Войска, состоявшие из столь различных народностей и соединенные под одним знаменем, не могли иметь почти ничего общего, кроме некоторой профессиональной жестокости и пылкой любви к грабежу и выслужной плате. Во всякое время наемников можно было легко подкупить и увлечь на свою сторону. Каждый легион незаметно пришел к тому, что начал смотреть на себя, как на самостоятельную и независимую власть, становящуюся на сторону того, кто больше платил. Все лелеяли мечту пройти сквозь Рим и за десяток часов разгромить тот город, который они клялись защищать. Никто иной, кроме человека знаменитого и доблестного, выдающегося по своему имени, происхождению и подвигам, не мог управлять столь несродными элементами и соединить для общей цели людей с такими противоположными интересами. Но судьба решила, чтобы слабодушный, изношенный и озверевший Вителлий воссел на трон цезарей, а хладнокровный, непреклонный и глубокомысленный Веспасиан внимательным взором следил за ошибками своего тупого предшественника, вполне готовый схватить диадему, чтобы возложить ее на свою собственную голову.
Теперь, когда судьбы вселенной колебались на чашах весов, когда тот народ, которому принадлежал мир, сражался за свое собственное существование, когда приближалась гроза, готовая разразиться над царственным городом — забота, всего тяжелее давившая сердце Мариамны, была вызвана тем, что она однажды видела, как храбрый бретонец входил в школу гладиаторов.
— Так это правда, — спросила девушка, — что гражданская война разоряет эту страну, как разорила нашу? И в недалеком будущем мы увидим врага у ворот нашего города?
— Это глубокая правда, дитя мое, — отвечал Калхас, — а меж тем римский народ, как и всегда, по-видимому, ничуть не озабочен. Он пьет и ест, продает и покупает да тешит свои взоры кровопролитиями в цирке, как будто храм, в котором Янус[22] следит за лихоимцами и менялами города, еще раз закрылся, для того чтобы больше никогда не отворять своих дверей.
Слово «цирк» заставило девушку побледнеть и задрожать.
— Так разве приготовляются игры? — робко спросила она. — Я слышала, как ты говорил отцу, что гладиаторы подготовляются к бою и… что знатные люди отобрали своих рабов германцев или бретонцев и учат их сражаться на арене?
— Это возможно, — отвечал Калхас, — но нельзя ожидать от раба, чтобы он отважно сражался за такое дело, которое только крепче закует его цепи. Что касается гладиаторов, этих тигров с человеческим лицом, то, конечно, для них было бы лучше погибнуть на войне, чем быть растерзанными на арене подобно диким зверям, с которыми их иногда стравливают. И однако ведь это также люди, и им надо спасать свою душу.
— Да! — воскликнула Мариамна, и глаза ее заблестели. — А меж тем некому им помочь, некому открыть им хоть малейший луч истинного света. Эти люди идут на смерть так же, как другие граждане идут на свои занятия или в баню. Кто же отвечает за их кровь?.. Кто даст ответ перед Богом за их души?
Взор Калхаса заблестел, когда она говорила эти слова. Он поднял голову, как воин, заслышавший звук трубы, призывающей его на свой пост.
— Если во дворе моего дома находится колодезь, а человек упадет у моего порога и умрет от жажды, — кто будет в ответе? Конечно, я виновен в смерти моего брата, ибо я не принес ему кувшина и не напоил его. Эти люди ежедневно будут ходить на свою погибель, и неужели я ничего не сделаю, чтобы не воспрепятствовать им погибнуть навеки? Мариамна, это мой долг, и я его выполню.
Мариамна далеко не расположена была препятствовать выполнению его намерения. Вопреки эгоизму, коренящемуся в глубине всех действий человеческих, обладая благородным, чисто женским сердцем, она с полнейшим сочувствием относилась к тому самопожертвованию, которое являлось выдающимся требованием новой религии, и умела оценить порыв Калхаса в его действительном значении, в то же время надеясь в этом найти успокоение от тех опасений, какие ей внушала участь Эски. В этот именно день она видела, как последний входил в фехтовальную залу, и такое обстоятельство могло только усилить ее беспокойство.
Так как Калхас считал нужным обратить свое внимание на самый буйный и отчаянный класс римского общества, то можно было надеяться, что он вместе с тем соберет сведения и относительно Эски и сумеет разубедить его вступать в бесчеловечную шайку, в которую, как опасалась она, он входил.