В “Питере Пэне” одного из Потерянных Мальчиков зовут Джон. Иногда мне казалось, что это и есть Джон Маккендри, бледный, призрачно-изящный викторианский мальчик, вечно пытающийся угнаться за тенью Питера Пэна.
Как бы то ни было, Джон Маккендри не мог бы сделать Роберту лучшего подарка, чем фототехника. Роберт влюбился в фотографию по уши, завороженный не только техническими методами, но и ролью фотографии среди других искусств. Он бесконечно спорил с Джоном: сердился, что тот успокоился на достигнутом. Роберту казалось: Джон мог бы использовать свое положение в музее, чтобы повысить уважение к фотографии и уровень критики. Негоже, что фотографию ставят ниже живописи и скульптуры, полагал Роберт. Но Джон – он тогда готовил крупную выставку Пола Стрэнда – был всего лишь адептом фотографии и не считал, что он обязан повышать ее статус в иерархии искусств.
Я и не ожидала, что Роберт всецело подпадет под чары фотографии. Когда я уговаривала его фотографировать, то считала, что снимки послужат для коллажей и инсталляций – надеялась, что он пойдет по стопам Дюшана. Но у Роберта сменился угол зрения. Из подручного средства фотография стала для него целью. А надо всем этим витал Уорхол – фигура, которая, казалось, одновременно вдохновляла Роберта и сковывала его.
Роберт решил сделать то, чего Энди пока еще не пробовал. Прежде Роберт глумился над католическими образами Пресвятой Девы и Христа, включал в коллажи образы уродов и элементы садомазохизма. Но Энди считал себя пассивным наблюдателем, а Роберт рано или поздно сам включался в действо. Участвовал в том, к чему раньше мог прикоснуться только через журнальные картинки, становился летописцем.
Он начал расширять тематику: снимал знакомцев по своей запутанной светской жизни: сливки и отбросы общества, от Марианны Фэйтфул до молоденького жиголо с наколками. Но всегда возвращался к своей музе. Я считала, что больше не гожусь ему в модели, но он отметал мои возражения. Во мне он видел больше, чем могла увидеть я сама. Отделяя карточку с позитивным изображением от негативного, он всегда говорил:
– С тобой я никогда не промахнусь.
Я любила его автопортреты. Себя он снимал много. “Полароид” был для него этаким персональным фотоавтоматом, а Джон, считай, подарил ему неразменную монетку.
Нас пригласили на бал-маскарад, который давал Фернандо Санчес, великий испанский модельер, известный своим провокационным нижним бельем. Лулу и Максима прислали мне винтажное платье от Скиапарелли, сшитое из плотного крепа. Лиф был черный, с рукавами-фонариками и V-образным вырезом, красная юбка в пол широко развевалась. Платье подозрительно походило на наряд Белоснежки при ее знакомстве с Семью Гномами. Роберт был вне себя от радости.
– Ты его наденешь? – нетерпеливо спрашивал он.
На мое счастье, платье оказалось мне мало. Я оделась во все черное и дополнила ансамбль белоснежными кедами. Дэвид и Роберт были в смокингах.
То был один из самых изысканных вечеров сезона, собрались сливки мира моды и искусств. Я чувствовала себя Бастером Китоном: стояла одна, прислонившись к стене. Ко мне подошел Фернандо. Скептически оглядел меня.
– Милочка, ансамбль прекрасный, – сказал он, погладив меня по руке, косясь на мой черный пиджак, черный галстук, черную шелковую рубашку и сильно зауженные черные атласные брюки, – но эти белые теннисные туфли меня немножечко смущают.
– Они необходимы для моего костюма.
– Костюма? А кого вы изображаете?
– Теннисиста в трауре.
Фернандо оглядел меня с ног до головы и засмеялся.
– Бесподобно, – сказал он, указывая на меня публике. Взял меня за руку и немедленно повлек танцевать. Тут я оказалась в своей стихии: не зря же я выросла в Южном Джерси. На балу я не ударила в грязь лицом.
Фернандо был так заинтригован нашим диалогом, что пригласил меня участвовать в своем дефиле. Демонстрировалось нижнее белье. Манекенщицы, которые специализировались на белье, и среди них – я. Я была в тех же черных атласных брюках, рваной футболке и белых кедах: демонстрировала я черное, восемь футов в длину боа из перьев – творение Фернандо, – напевая “Annie Had a Baby”[107]. Таков был мой дебют на подиуме, начало и конец моей карьеры манекенщицы.
Важнее другое: Фернандо был почитателем творчества Роберта и моего собственного творчества, часто заходил в наш лофт посмотреть новые работы. Приобретал наши вещи во времена, когда мы с Робертом нуждались в деньгах и моральной поддержке.
Роберт сфотографировал меня для моего первого тоненького сборника стихов “Кодак” – брошюрки, которую выпустило филадельфийское издательство “Миддл-Эрс букс”. Я решила, что обложка должна напоминать издание “Тарантула” Дилана: кавер на кавере[108], так сказать. Купила кассеты для “Полароида” и белую рубашку с воротником на застежке. Надела ее с черным пиджаком и очками “Вэйфарерз”.
Роберт не хотел, чтобы я надевала черные очки, но стерпел мой каприз: для фотографии на обложку сфотографировал меня в очках.
– А теперь сними очки и пиджак. – И сделал еще несколько кадров, где я в белой рубашке. Отобрал четыре, выложил в ряд. Взял пустую кассету. Вставил одну из фотографий в кассету – черную металлическую рамку. Счел, что черная рамка не подходит. Обрызгал ее белой краской из баллончика. Роберт умел преображать исходные материалы и находить им неожиданное применение. Он выудил из мусорного ведра еще три или четыре пустых кассеты и тоже покрасил.
Еще немного покопался в мусоре, выудил черную бумажную полоску с надписью “Не прикасаться”, вставил в одну из распотрошенных кассет. Когда Роберту улыбалась удача, он был вылитый Дэвид Хеммингс из “Фотоувеличения”. Сосредоточенность на грани помешательства, снимки, развешанные по стенам – кот-сыщик, метящий территорию, которую патрулирует. Кровавый след, отпечаток ступни – его метка. Даже слова Хеммингса из фильма казались многозначительным намеком, заветной мантрой Роберта: “– Хотел бы я иметь кучу денег. Деньги – это свобода. – И что бы ты делал с этой свободой? – Да все, что захочу”.
* * *Как говаривал Артюр Рембо: “Новые декорации – и шум новый”. После нашего с Ленни Кеем выступления в церкви Святого Марка моя жизнь ускорилась. Мои связи в среде рок-музыкантов окрепли. На вечере были многие известные критики – Дейв Марш, Тони Гловер, Дэнни Голдберг, Сэнди Перлмен, и теперь мне чаще заказывали статьи. А подборка стихов в журнале “Крим” стала моей первой крупной публикацией как поэта.
Сэнди Перлмен вообще выстроил целую концепцию того, чем мне стоило бы заняться. Тогда я еще не была готова осуществить этот сценарий моего будущего. Но мнение Сэнди всегда ценила. В голове Сэнди хранилась целая библиотека аллюзий – от пифагорейской математики до святой Цецилии, покровительницы музыки. Его оценки были основаны на глубоком знании всего на свете. В центре его непостижимой картины находился культ Джима Моррисона: Сэнди отводил Моррисону столь важное место в своей личной мифологии, что даже одевался под него – черная кожаная рубашка, черные кожаные брюки, пояс кончо[109] с огромными серебряными кругляшами. Сэнди был человек с юмором, говорил скороговоркой, никогда не снимал черных очков – прятал голубые льдинки своих глаз.
Сэнди видел меня “фронтменом” какой-нибудь рок-группы. Я о такой роли и не помышляла, да и не поверила бы, что справлюсь. Но после того, как мы с Сэмом сочиняли и исполняли песни в “Ковбойском языке”, мне захотелось поглубже изучить, как пишутся песни.
Когда-то Сэм познакомил меня с композитором и клавишником Ли Крэбтри, который работал с The Fugs и The Holy Modal Rounders. У Крэбтри был номер в “Челси”, где стояло бюро, битком набитое сочинениями: стопками музыкальных произведений, которых еще никто не слышал. У Крэбтри всегда было такое лицо, точно ему слегка не по себе. Он был веснушчатый, с жидкой рыжей бородкой, рыжие волосы прятал под шерстяной шапкой. Невозможно было понять, молод он или стар.
Начали мы с песни, которую я сочинила для Дженис, с песни, которую она так и не спела. Крэбтри обошелся с ней по-своему – наигрывал мелодию словно бы на каллиопе[110]. Я немножко робела, но Крэбтри робел еще больше, и мы были терпеливы друг с другом.
Проникнувшись ко мне доверием, он немного рассказал о себе. Он очень любил своего деда, у которого и жил в доме в Нью-Джерси, а дед оставил ему в наследство дом и еще кое-что: наследство скромное, но все же не пустячное. Крэбтри признался, что его мать оспаривает завещание, пытается запретить ему распоряжаться наследством, ссылаясь на его хрупкую психику. Даже пробовала упрятать его в больницу. Он повез меня смотреть дом. Пришел, сел в кресло своего дедушки и заплакал.
После этого мы отправились репетировать, и дело пошло на лад. Мы работали над тремя песнями. У него были кое-какие идеи насчет музыки к “Собаке Дилана” (“Dylan’s Dog”) и “Пожару, возникшему без причины”, а закончили мы “Песней о работе” (“Work Song”) – моей песней для Дженис. Я поразилась, как классно она зазвучала: Крэбтри подобрал тональность, в которой я могла петь.