Генри Миллер - Под крышами Парижа (сборник) стр 8.

Шрифт
Фон

– Во всей Европе можно найти эту бумагу, точно такого формата. А в Америке, где есть все, не найти. C’est emmerdant![59]

Честно говоря, мне и самому было говенно из-за этой чертовой темы. Чего он там сочинял, чтобы понадобился именно такой вот формат? Я раздобыл ему его тальк «Ярдли», его gauloises bleues, его одеколон, его порошкообразную, слегка ароматизированную пемзу (в качестве зубного порошка), теперь же он терзал меня из-за какой-то бумаги.

– Выйдем на минутку? – предложил я. Говорил я спокойно, мягко, увещевающе. – Гляньте вон туда… гляньте на океан! Гляньте на небо! – Я указал на распустившиеся цветы. Птичка колибри как раз собиралась присесть на розовый куст прямо перед нами, жужжа всеми своими моторами. – Regardez-moi ça![60] – воскликнул я и выдержал должную паузу. Затем очень ровным тоном сказал: – Когда у человека есть все это, разве ему не безразлично, на чем писать, хоть на туалетной бумаге?

Это было услышано.

Mon vieux[61], – начал он, – надеюсь, вы не считаете, что я впадаю в крайность…

– Вот именно, считаю, – сказал я.

– Тогда простите меня. Я сожалею. Нет человека благодарней меня за все, что вы сделали.

– Дорогой мой Морикан, я не прошу благодарности. Я прошу лишь о чуточке разума. – Я хотел сказать «простого здравого смысла», но в тот момент не нашел французского эквивалента. – Если бы даже у нас вовсе не было бумаги, я бы полагал, что вы должны быть счастливы. Теперь вы свободный человек, понимаете? Черт побери, да вы устроились лучше моего! Послушайте, давайте не будем портить все это, – я неопределенным жестом обвел небо, океан, птиц в воздухе, зеленые холмы, – давайте не будем портить все это разговорами о бумаге, сигаретах, тальке и прочей ерунде. О чем бы нам следовало говорить, так это о Боге.

Он был удручен. Мне хотелось тут же начать извиняться перед ним, но я не стал этого делать. Я просто направился к лесу. В его прохладных глубинах я опустился возле озерца и устроил себе то, что французы называют examen de conscience[62]. Я попытался повернуть эту сцену другой стороной, поставить себя на его место, взглянуть на себя его глазами. Должен признаться, я не очень-то преуспел в этом. Почему-то мне не удавалось вообразить себя в его шкуре.

– Если бы меня звали Морикан[63], – тихо сказал я самому себе, – я бы давным-давно покончил с жизнью.

В одном отношении он был идеальным гостем: бóльшую часть дня он оставался наедине с самим собой. За исключением времени приема пищи, почти весь день он проводил в своей комнате за чтением, писанием, а может, также и медитацией. Я работал в гараже-студии над ним. Поначалу стук моей пишущей машинки, строчащей как пулемет, мешал ему. Но постепенно он привык к ней, даже, по его словам, находил в этом стуке некий стимул. Во время ланча и обеда он отдыхал. В столь большой степени предоставленный самому себе, он цеплялся за эти поводы, чтобы втянуть нас в разговор. Он был из того сорта собеседников, от которых трудно отвязаться, если уж они прицепились к вам. Часто во время ланча я резко выскакивал из-за стола, оставляя его в обществе моей жены, – пусть разбирается с ней как сможет. Время было для меня единственной драгоценностью. Если уж тратить его, то, по мне, было лучше вздремнуть днем, чем слушать моего друга Морикана.

Другое дело – ужин. Попробуй тут найти подходящий повод завершить беседу. Насколько приятней было бы после ужина полистать книгу – днем-то почитать никогда не удавалось, – но, увы. Если уж мы садились ужинать, то сидели до тех пор, пока Морикан не выдыхался. Естественно, все наши разговоры шли по-французски. Поначалу Морикан намеревался немного выучиться английскому, но после нескольких попыток бросил эту затею. Английский язык не был ему «близок по духу». Морикан считал его даже хуже немецкого. К счастью, моя жена говорила немного по-французски, а понимала еще больше, хотя и не настолько, чтобы поспевать за человеком настолько красноречивым, как Морикан. Да и сам я не всегда поспевал за ним. Время от времени мне приходилось останавливать этот поток, прося Морикана повторить сказанное более простым языком, дабы затем перевести это жене. Порой я забывался и обрушивал на него ливень английского, вскоре, естественно, останавливаемый его непонимающим взглядом. Переводить эти выплески было все равно что потеть ради избавления от простуды. Если, как часто случалось, я должен был что-либо объяснить по-английски своей жене, Морикан делал вид, будто он понимает, о чем идет речь. Она делала то же самое, когда он сообщал мне по-французски что-нибудь конфиденциальное. Таким образом, часто получалось, что все трое мы говорили на три разные темы, кивая, соглашаясь друг с другом, говоря «да», когда подразумевалось «нет», и так далее, пока путаница не доходила до такой степени, что мы одновременно вскидывали руки, капитулируя. Затем мы начинали все сначала – предложение за предложением, мысль за мыслью, как будто пытались связать куски бечевы.

Тем не менее, несмотря на все наши срывы, мы умудрялись замечательно понимать друг друга. Лишь когда он погружался в свой бесконечный, искусно расшитый словами монолог, мы обычно теряли нить мысли. Но даже тогда, запутавшись в сложной паутине надолго затянувшегося рассказа или в многословном объяснении какого-нибудь момента герменевтики, мы получали удовольствие, слушая его. Иногда я нарочно ослаблял внимание, облегчая процесс утрачивания смысловой нити, предпочитая наслаждаться музыкой его слов. В лучшие свои минуты это был человек-оркестр.

Когда он был в ударе, не имело значения, о чем он говорит – о еде, костюме, ритуалах или пирамидах, Гермесе Трисмегисте или элевсинских мистериях. Любая тема служила средством, чтобы продемонстрировать его виртуозность. Говоря о любви, со всеми ее тонкостями и сложностями, он был всегда понятен и убедителен. У него было женское чутье на утонченность, он мог всегда задать точный тембр, оттенок, нюанс, аромат, вкус. В нем была учтивость, мечтательность и медоточивость чародея. Но он мог издать своим голосом звук, сравнимый по эффекту с грохотом гонга в мертвой тишине бескрайней пустыни. Если он, например, говорил об Одилоне Редоне[64], язык его отдавал ароматом живописи, изысканными и мистическими гармониями, алхимическими парами и видениями, меланхолическими раздумьями и духовными эссенциями, слишком неуловимыми, чтобы быть выраженными в словах, но эти слова могли на них намекнуть, пробудить их к жизни, когда выстраивались в некие сенсорные модели. В том, как он пользовался своим голосом, было что-то от фисгармонии. Голос этот предполагал некую промежуточную сферу – скажем, область слияния небесного и земного потоков, где дух и материя взаимопереплетались и что можно было передать только музыкой. Жесты, сопровождающие эту музыку, были скупы и однообразны, в основном это была мимика зловещая, до вульгарности точная, дьявольская, когда она сводилась лишь к движениям мышц рта и губ, и едко-мучительная, патетическая, надрывная, когда концентрировалась в его глазах. Пробирающая до мозга костей, когда он двигал кожей черепа. Все прочие, так сказать, части его тела обычно оставались неподвижны, за исключением его пальцев, которые то и дело легонько постукивали или барабанили по столу. Даже его ум, казалось, сосредоточен в звукоснимателе, в фисгармонии, которая располагалась не в гортани, не в груди, но в какой-то промежуточной сфере, соответствующей местоположению эмпирей, откуда он извлекал свои образы.

Уставившись на него рассеянным взором в одну из таких неуловимых минут, когда я осознавал, что брожу в тростниках собственных фантазий, я обнаруживал, что изучаю его, словно в зеркальный телескоп, – изменения его образа, перестраивающегося как быстро бегущие гряды облаков: то он исполненный печали мудрец, то сивилла, то великий повелитель вселенной, то алхимик, то созерцатель звезд, то маг. Порой он был похож на египтянина, порой на монгола, порой на ирокеза, порой на могиканина, порой на халдея, порой на этруска. Часто на ум приходили вполне конкретные лица из прошлого, те, в которые он, казалось, перевоплощался на мгновение, или те, с которыми у него было сходство. А именно: Монтесума[65], Ирод[66], Навуходоносор[67], Птолемей[68], Валтасар[69], Юстиниан[70], Солон[71]. Апокалиптические имена, в каком-то смысле. Пусть это был конгломерат самых разных личностей, по сути своей они складывались в конкретные элементы его натуры, которая обычным образом не поддавалась определению. Он представлял собой сплав, и в этом смысле сплав очень странный. Не бронзы, не латуни и не золота с серебром. Скорее, какой-то не имеющий названия коллоидный вид сплава, который мы ассоциируем с телом, когда оно становится добычей какой-нибудь редкой болезни.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Скачать книгу

Если нет возможности читать онлайн, скачайте книгу файлом для электронной книжки и читайте офлайн.

fb2.zip txt txt.zip rtf.zip a4.pdf a6.pdf mobi.prc epub ios.epub fb3