Счастливчикам, попавшим на бенефисный концерт Кшесинской, довелось увидеть во всем величии балерину «ассолюта» – непререкаемую, абсолютную звезду. По-царски щедро сыпала она к ногам подданных драгоценности из собственной шкатулки: дерзкую напористость туров, россыпь певучих пассажей, акварельно прозрачные, возникающие словно бы из окружающего воздуха лирические адажио с партнером, мастерски запутанные прыжки, двойные и тройные пируэты в разнообразных направлениях. Каждая поза, каждое движение преподносились публике с видимым «нажимом», подчеркнутой зрелищностью, позволяя насладиться одновременно и картиной балета в целом и каждой из составлявших его красок.
Балетоманы заходились в восторге: богиня, иначе не скажешь! О-о, этот ее волшебный «жете-ан-турнан»! О-о, «тур-пике»! А «пас-глиссаж»? А антраша? Заноски? Изумительно, необыкновенно, шарман!.. Выбранные ею два первых акта из «Тщетной предосторожности» со вставным па-де-де и вторая картина первого действия «Лебединого озера» сопровождались бешеной овацией. По настоянию зрителей она повторила с блеском свои тридцать два «фуэте». На сцену летели букеты цветов, слышались взволнованные крики. Дежурившая у подъезда молодежь выпрягла лошадей из кареты и с веселыми возгласами домчала ее до дома…
Блаженная праздность, покой! Ни тебе расписаний, ни телефонных звонков по поводу неожиданных замен. Рожи Теляковского не видать. Можно, как говаривала матушка, ослабить корсет…
Она прокатилась в Москву на бенефис Кати Гельцер. Получила золотой венок на торжественном обеде у Кюба, данного в ее честь балетоманами (на каждом лепестке – название балета, в котором она принимала участие). Гуляла часами на даче в Стрельне, нянчилась с милым сыночком, принимала друзей.
«В моей домашней жизни я была очень счастлива, – пишет она, – у меня был сын, которого я обожала, я любила Андрея (он ушел из полка, учился в военно-юридической академии. – Г.С.), и он меня любил, в них двух была вся моя жизнь. Сергей вел себя бесконечно трогательно, к ребенку относился как к своему и продолжал меня очень баловать»…
Роли звезды на покое ей хватило ровно на один сезон. Все разом вдруг наскучило: визиты, обеды, компаньонши. С ума сойти – каждый день одно и то же!.. Отдыхала как-то после ужина на веранде, листала в меланхолии театральные журналы. Столько событий в мире искусства… Титто Руфо прибыл с гастролями. В частной опере Аксарина – окончание сезона, поют старые друзья: Леонид Собинов, братья Решке. Шаляпин потряс публику своим Олоферном в «Юдифи», Комиссаржевская блистает в «Сестре Беатрисе» Метерлинка, в балетной рубрике – очередной панегирик Безобразова в адрес Анны Павловой…
Она смахнула с колен бумажную кипу, прошла к балюстраде. Над верхушками деревьев дальнего бора догорал нежно-палевый закат. («Чудные какие цвета, – подумала, – хоть картину пиши».) За спиной, в глубине комнат, забили глухо часы: один… два… три… четыре… – она машинально досчитала до восьми… Предстал перед глазами театр: гул наполняемого публикой зала, закулисная суета, рабочие что-то наспех поправляют в декорациях, из оркестра слышны звуки настраиваемых инструментов…
Она кликнула в волнении лакея, приказала подать коляску. Встреченная аплодисментами, неотразимая в небесно-голубом платье, явилась нежданно-негаданно в ложе. Лорнировала, облокотясь на бархатный барьер, ряды кресел, остановила взгляд на расположенной напротив ложе директора, где светился одиноко набриолиненный пробор Теляковского. Догадливый, не в пример предшественнику, конногвардейский полковник постучал несколько минут спустя в дверь. Разговор их наедине был короток и деловит: оба достаточно хорошо знали друг друга. Теляковский в осторожных выражениях посетовал: касса в отсутствии очаровательной Матильды Феликсовны недобирает положенного, публика по ней соскучилась, это факт. Почему бы не вернуться, в самом деле?
– Я готова возвратиться, но с условиями, – последовал ответ.
Ни о какой официальной службе не может быть и речи, стала она перечислять. Танцевать она будет, когда захочет и сколько захочет. («Как Дункан», – чуть не слетело с языка.)
Теляковский беспокойно ерзал в кресле.
– Позвольте, многоуважаемая Матильда Феликсовна, – протянул, – но это ведь… – Она не дала ему закончить.
– Да, да, да! – сказала твердо. – Именно так: гастролерша без контракта! Никакая бумага не может меня связать и никакая неустойка не запугает. – Она чуть смягчила тон: – Вы знаете мою обязательность: театр я никогда не подводила и не подведу. Гарантией моей будет слово артистки…
Оба напряженно глядели друг на друга.
«Дрянь! – говорили его глаза. – Ну, ты и дрянь!» (Случалось, полковник употреблял выражения и похлеще.)
«Никуда, чурбан, не денешься…» – сквозила на ее губах чуть заметная улыбка.
Прозвенел в третий раз звонок, погасли огни в зале. Теляковский рывком поднялся на ноги.
– Не скрою: я разочарован… Будем, однако, считать договор состоявшимся… – Руки он ей не поцеловал. – Ваш покорный слуга, Матильда Феликсовна!
Не переводя дыхания она ринулась в работу. Шли чередой бенефисы: А. Ширяева, Г. Гримальди, московского кордебалета, спектакли в пользу престарелых артистов, помощи голодающим, погорельцам, пострадавшим от эпидемии холеры – всюду она поспевала, каждый раз появление ее на подмостках становилось событием, вызывало шумные толки, подробно освещалось прессой.
«Умеет чертова полячка создать вокруг себя ажиотаж», – неохотно признавался Теляковский.
С возвращением ее в театр вспыхнули с новой силой незатихавшие закулисные битвы. Само присутствие Кшесинской особенным каким-то образом добавляло в атмосферу электричества. Перестраивались в спешном порядке враждующие станы, бушевали страсти вокруг «личных» балетов примадонны, передаваемых другим исполнительницам только с ее согласия, витал повсеместно дух состязательства. Зритель валом валил в театр, в кассах снова был аншлаг.
Главное представление, однако, ожидало публику не на театральных подмостках – на улице: грянуло 9-е января 1905 года.
Она была живой свидетельницей события, вошедшего в историю под названием «кровавое воскресенье», наблюдала его с близкого расстояния, почти в упор. Тщетно, однако, искать в ее воспоминаниях стереотипно-канонического описания случившегося: мирного шествия рабочих во главе со священником Г. Гапоном к Зимнему дворцу с петицией к царю-заступнику (заблаговременно укатившему от греха подальше в Царское Село), картин расстрела демонстрантов войсками и полицией, трупов мужчин и женщин на окровавленном снегу.
«Девятого января 1905 года, – пишет она, – произошло выступление Гапона. В этот день был чей-то бенефис, и я была с родителями в ложе. Настроение было очень тревожное, и до окончания спектакля я решила отвезти своих родителей домой. В этот вечер Вера Трефилова устраивала у себя большой ужин, на который я была приглашена. Надо представить себе, как она была бы расстроена, если бы в последнюю минуту никто не приехал к ней. На улицах было неспокойно, повсюду ходили военные патрули, и ездить ночью было жутко, но я на ужин поехала и благополучно вернулась домой. Мы потом видели Гапона в Монте-Карло, где он играл в рулетку со своим телохранителем».
Для балерины-монархистки, как и для подавляющего большинства людей ее круга, причина случившегося крылась в самих рабочих, послушавшихся попа-провокатора и тех, кто стоял за его спиной. Помилуйте, разве можно вести подобным образом диалог с властью! Эти самые мастеровые ломали, оказывается, на своем пути заборы, опрокидывали телеграфные столбы, баррикады возводили поперек улиц, поджигали киоски, грабили винные лавки. Кухарка, вернувшаяся с пустой корзиной с Сенной площади, видела собственными глазами, как нещадно избивали городовых, шашки из ножен вырывали, револьверы. Кто в действительности в злополучный тот день стрелял и в кого, это еще надо доказать. А то, что житья никакого не стало от невозможных этих людей – факт! Гунны какие-то…
Сказанное выше не свидетельствует вовсе, что коллектив Мариинки остался подобно ей безучастным к революционным брожениям того времени. Вот как описывает умонастроения балетной труппы и общую обстановку в театре тех дней Тамара Карсавина:
«Осень 1905 года, осень, когда была осуществлена попытка революционного переворота, я до сих пор вспоминаю как кошмар. Жестокий октябрьский ветер с моря, холод, слякоть, зловещая тишина. Уже несколько дней не ходили трамваи. Забастовка стремительно охватывала все новые предприятия. С тяжелым сердцем возвращалась я поздно вечером с политического митинга, который мы, артисты, устроили в тот день. Я шла окольным путем, чтобы избежать пикетов. Мои тонкие туфли промокли, ноги онемели от холода, мысли путались. То, что мы, артисты, такие консервативные в душе, настолько преданные двору, скромной частью которого мы себя ощущали, поддались эпидемии митингов и резолюций, казалось мне изменой. Митинги устраивались повсюду; самоуправление, свобода слова, свобода совести, свобода печати – даже школьники принимали подобные резолюции. С полным сознанием дела (хотя у меня есть основания сомневаться в этом) или следуя за несколькими вожаками, наша труппа тоже выдвинула ряд требований и избрала двенадцать делегатов, чтобы вести переговоры. Среди них оказались Фокин, Павлова и я. Нашим председателем был танцовщик кордебалета и одновременно студент университета, человек честный, но ограниченный.