Тогда в этой комнате стояли спинки и сетки кроватей, ящики, чемоданы. Одна кровать была покрыта серым одеялом. Я подумала, что она принадлежит немцу. А музыка раздавалась из большого приемника, стоявшего на ящике рядом с кроватью.
Немца звали Карл. Он был денщиком у командира этой части. Наше знакомство состоялось в тот день, когда он не наказал маму. Первый раз я видела тогда «другого» немца. Немец, а хороший…
Я осмелела. Решила: мама и тетя Валя моют полы, немец слушает концерт и следит за их работой, а я пройдусь по двору — может, найду что-нибудь, что пригодится в доме…
Папа все нес в дом. И железки, и дощечки, и гвоздики — «усе у доми хай будить при всякий случай». У него было огромное количество пилок, молотков, напильников, рашпилей.
Папа меня учил: «Як идешь по улице, смотри униз на землю. Можа, якая провылка или гвоздок, попадеть — усе неси у дом, моя птичка. У хозяйстви згодится, усе нада иметь при всякий случай…»
В доме папа постоянно что-то пилил, строгал, тесал. И непременно в комнате или в том месте, где его заставала идея что-то смастерить. И желание сделать квартиру уютной у мамы постепенно пропадало. Придет папа с новой идеей — и все сначала…
А я так и ходила по улицам, глядя вниз. Мои карманы вечно были набиты ржавыми гвоздями, винтиками, проволокой. Не было ни одной свалки, мимо которой я равнодушно могла бы пройти. Все развалины вокруг были мною тщательно обследованы.
В этом дворе не нашлось ничего такого, что могло бы пригодиться в хозяйстве.
Немецкая музыка уже кончилась. По радио говорил мужской голос — наверное, немецкие известия. Сижу под окном на ящике и жду своих. Потом «затрыкал» приемник — музыка, речь, хор, марш: немец что-то искал.
— Тс-с… Ком, ком, рус панинка, Москау. Тс-с, Москау… «Говорит Москва. От Советского Информбюро…» — И на весь двор полилась из окон русская речь.
Я поднялась и заглянула в окно. Женщины стояли в углу, сбившись в кучу. «Левитан, Левитан, Фрося, держись, не плачь, а то он поймет…» — донеслось из-за угла. Левитан говорил что-то очень важное. Лица у женщин были посветлевшие, торжественные, в глазах стояли слезы.
«На фронтах… оставили город… несут потери…»
Немец улыбался. Он радовался, что преподнес «сюрприз» русским «панинкам». Он улыбался даже; тогда, когда красивый голос произнес: «Победа будет за нами! Смерть фашистским захватчикам!»
После «Левитана» начался концерт Краснознаменного ансамбля. Немецкие офицеры шли по школьному коридору. А когда услышали нашу песню, засмеялись: «О, рус, Катюша… Катюша!» И пошли, чеканя шаг… А хор пел:
«Надо выделиться»
Я стояла на балконе и часами наблюдала за жизнью немецкой части. Утром они делали зарядку, бегали по кругу. Через год я поступила в школу. На уроках физподготовки я бегала по этому же кругу десять лет.
Потом всю часть выстраивали, читали приказы, распоряжения. Половина немцев уезжала до обеда. Возвращались грязные, в грязной спецодежде, опять выгружали из машин металлические части, детали. Ели они три раза в день из котелков, прямо во дворе. Там же стоял большой котел на колесах.
Вечером немцы пели, обнявшись и раскачиваясь из стороны в сторону. Они очень бурно и громко смеялись. Смешно им было все. Иначе откуда столько смеха? Тогда я впервые услышала звук губной гармошки, и не могла понять и разглядеть, что же издает такой неполноценный звук.
Вдруг один немец понес свой котелок куда-то в сторону. Куда? Я так свесилась с балкона, что чуть не свалилась… И увидела как он выливает из своего котелка суп в кастрюльку подбежавшей к нему девочки. Я скатилась с четвертого этажа и понеслась туда, где только что видела девочку. Там стояла толпа детей с кастрюлями.
Проход на территорию части был закрыт железными трубами, но кто-то в одном месте их раздвинул. Через эту лазейку можно было проникнуть во двор, поближе к котлу на колесах. Можно поискать того «доброго» немца, который включил приемник…
Вечером я уже была в толпе детей. Для первого раза взяла самую маленькую кастрюльку.
Папа мне говорил с детства: «Ничего не бойся, дочурка. Не стесняйсь. Дуй свое. Актриса должна „выделиться“. Хай усе молчать, ждуть, а ты „выделись“ ув обязательном порядке… Ето, дочурочка, такая профессия, детка моя…»
Долго стоять молча, выпрашивать жалким взглядом? Нет. Надо заработать! Надо «выделиться». А как хочется есть! А какой запах! Я и сейчас его ощущаю. Густой фасолевый суп!
От ожидания чего-то неизвестного всю меня трясло. Я не знала, что сейчас сделаю. Но что-то сделаю. Это точно.
Немцы получили ужин. Стали есть. Смолкли разговоры. Только аппетитное чавканье…
Голос мой дрожал. Я давно не пела во все горло. А мне так необходимо было сейчас петь! Петь! Петь!
С разных концов двора раздались нестройные аплодисменты. И этого было предостаточно… Ах так? Так нате вам еще! Только спокойно!
Несколько немцев подошли к железным трубам, чтобы посмотреть на русскую девочку, которая хоть и неправильно, но пела на их языке…
Домой я принесла полную, до краев, кастрюльку вкусного, жирного фасолевого супа! Ничего! Завтра возьму кастрюльку побольше!
Мы втроем съели этот суп. Я знала, что теперь я маму голодной не оставлю. Я тоже вышла на работу.
Вскоре при моем появлении немцы оживлялись и называли меня Лючия. Я тоже разобралась: кто злой, кто добрый, а кому лучше на глаза не попадаться. Заметила, что лучше общаться со старыми. Старые — это Тридцать-тридцать пять лет. Молодых было заметно меньше. Может, потому, что это была ремонтная часть. Но молодые были очень злые. Некоторые из них проносили мимо детей котелок и демонстративно выливали суп в бак с мусором.
Того доброго Карла я нашла. Он жил в маленькой комнатке на первом этаже. Окно выходило на Рымарскую улицу, прямо на театр имени Шевченко. Я заглядывала к нему в окно. В комнате Карла стояла та же кровать, покрытая серым одеялом. Рядом тот же приемник и стол. На столе фотография его детей и жены.
— Их хабе драй киндер, Лючия, ферштейст?
— Конечно, понимаю. У тебя трое детей. Что ж тут непонятного?
— Вас? Троэ дэтэй? — И засмеялся оттого, что говорил по-русски…
— А чего ты смеешься? Ты думаешь, что по-нашему смешней, чем ваше «их хабе»?
Незаметно мы учили друг друга говорить. Карл меня — по-немецки, а я его — по-русски. Я его совсем не боялась. Наоборот, он сам боялся, как бы я на него не рассердилась за что-нибудь. Он ни разу у меня не спросил, где мой отец, чтобы не ставить меня в неловкое положение.
У меня была привычка грызть ногти. Ножницы наши затупились и ногтей «не брали». Да я и так уж привыкла к тому, что ножницы, как и детское белье — носочки, чулочки, резиночки, — естественно ушли из нашей жизни.
Карл острыми, блестящими, кривыми ножницами обрезал мне ногти, а я трясла в воздухе руками и смеялась. Было так непривычно. Руки казались такими легкими… Потом он подарил мне еще эти ножницы. Они служили нам очень долго.
Каждый вечер тогда немцы пели песню «Лили Марлен». Она была и самой новой, и самой «модной» — «шлягером». Надо обязательно выучить! Мотив я схватила быстро — он простой. А слова? Я вслушивалась в незнакомые слова, старалась запомнить их. Карл все понял и помог мне. «Лючия! Ферштейн! Их ферштейн! Вас волен зи?! „Лили Марлен“? Гуд! Яволь!»
И однажды вечером Карл объявил, что Лючия споет «Лили Марлен». Все одобрительно закивали — «Дас ист гуд…»
Я откашлялась и запела:
После освобождения Харькова эту песню уже пели на русском языке. Хоть потом я узнала о чем пела. В переводе «Лили Марлен» звучит так:
Реакция была самая бурная… Даже «браво». У меня была не только полная кастрюля, налитая прямо из общего котла. Я принесла домой шоколад — коричневые кусочки неправильной формы, как пиленый сахар. А Карл мне вынес целую пачку сахарина! Тетя Валя с моей мамочкой только недавно о нем мечтали. А я его вот уже в «ручках» держу! Вот так-то, дорогие мои!