17
Домик Гюнны
1935
«Поденка» окончила свой век в «Домике Гюнны»[42], который стоял (а может, и сейчас стоит) возле Бабьего залива в Сандвике на Свепнэйар и изначально был построен в качестве сарая для лодок, но потом его превратили в «девичью». Вместе с бабушкой там жили целых три Гвюдрун: две семидесятилетние «девки» – Гвюдрун Йоунсдоттир и Гвюдрун Свейнсдоттир, – а впридачу к ним более юная дева по прозванию Гюнна Потная, которая маялась, скитаясь по хуторам, пока старая Гюнна (та, которая Йоунсдоттир) не пристроила ее на островах.
Храпела эта девушка, судя по бабушкиным рассказам, как паровоз, зато выделяла столько тепла, что своим вечно потным и жирным, как у тюленя, телом нагревала чердак в домике не хуже любого калорифера. Когда по вечерам огонь в камине умирал, это было единственным источником тепла в хижинке. «Вонь – не беда, лишь бы жар шел». Но к концу дня одежда прилипала к телу Гюнны Потной и не снималась, поэтому она спала не раздеваясь. Однако перед праздниками старым женщинам удавалось-таки отскрести от ее тела одежду и отнести в стирку. Чтобы запечатлеть на холсте эту запарку в клубах пара, нужен был по меньшей мере Дега. «Ха-ха-харош», – выпаливала девушка, заикаясь, и никто не мог понять, то ли она хвалила старух, то ли велела им прекратить.
Гюнна Потная была, что называется, «межеумок»: тело здоровое, а лицо апатичное, глаза посажены глубоко и блестят тускло. Творец скупо наделил ее умом. Из-за формы глаз некоторые считали, что она родом из Гренландии, а другие – что с Зеландии; что она потомок тюленя и пастуха, и ее нашли на взморье, запеленатую в водоросли. А в ее лоне явно был какой-то магнит, потому что все свое детство она ходила беременная, однако на острова приехала бездетной.
Гюнна Потная ходила на хутор на работу (там идти было всего через одно болото), а остальные почти никуда не выходили и сидели, перебирая пух или прядя шерсть на первом этаже, где у них был ткацкий станок (который, не помню почему, прозывался «Ватикан»), прялки и прочие орудия для пуха и шерсти.
Старухи были невелики ростом, и высокие потолки были им ни к чему. Поэтому лодочный сарай можно было разделить надвое по горизонтали: внизу рабочая комната, наверху – спальня. Войти в «Домик Гюнны» было трудновато, а взрослому мужчине было совсем невозможно протиснуться на чердак, где были четыре простые кровати и камин в уголке. Поэтому ни один мужчина туда и не поднимался: они довольствовались тем, что вставали у люка и так беседовали с четырьмя женщинами, которые прихлебывали кофе, сидя каждая на своей кровати под косой крышей, – Гюнна Потная, Гюнна Старая, Гюнна Свейнс и бабушка Вербьёрг. Пол чердака доходил гостю до груди, так что он всегда напоминал почтенный бюст (я сама не раз это видела), когда стоял, просунув голову в люк, и держал речь.
Чаще всего там стоял седобородый старик по имени Свейн Этлидасон – работник фермера Эйстейна, – худощавый, жилистый, с синей от пульсирующей крови переносицей и тоненькими волосами, которые были настолько сильно связаны с небесными светилами, что во время прилива поднимались с его макушки, словно бурые водоросли в море. Его называли Свейнки Романс, но он никогда не знал женщины. Зато он был очарован самим понятием «любовь» и каждый год составлял подробные справочники, которые озаглавливал так: «Девицы Брейдафьорда». То были перечни всех бездетных работниц на островах и хуторах на побережьях Бардастренд, Скардстренд и Скоугарстренд. Возле каждого имени стояли оценки по четырем параметрам. Престарелый холостяк оценивал девушек по роду, трудолюбию, пригожести и «игривости» – про это слово долго гадали, что оно значит, да так и не разгадали. Свейнки Романс питал почтение к бездетным дамам, а на других и смотреть не хотел; он спрашивал каждого гостя, сходящего на берег из лодки, обо всех хуторах, где тот останавливался: «Значит Домхильд Эйриксдоттир все еще на Вальсхамар? Двадцать восемь лет, а детей еще нет, да? А… а она еще собой пригожа, пригожа, а?»
Говаривали, что в молодости он увлекся Гюнной Старой, а она – другим, который упал за борт близ Лаутрабьярг. Но Романс не сдавался и часто по вечерам приходил в «Домик Гюнны», рассказывал там истории, сыпал стишками, читал поэмы, делился жизненной мудростью.
– Я вам про пастуха из Кроука рассказывал?
– Да, рассказывал, – отвечала бабушка Вера.
Бабушке Вере сильно докучал этот мужик, не желавший бросать юношеского увлечения, похожий на замерзший стебель щавеля, который ждал, когда его прилетит опылять его муха, торчал здесь и портил им вечера своими бездарными перечислениями родни и рассказами об охотниках на лис. Стоя в виде бюста, он принимал такую позу, будто по меньшей мере был немецким графом, а не простым исландским табачником. Зато он никогда не слышал упреков бабушки. Она была дева порочная.
Бабушка рано научила меня не слишком почтительно относиться к тому, о чем трубят мужчины, и не давать сбить себя с толку такими вещами, как длинные бороды, бюсты и мундиры. Но у женщин есть странная отвратительная привычка: впитывать от галстуконосцев весь вздор, который они несут, а каждое их слово воспринимать как истину в последней инстанции. Из всех предрассудков нашего времени самый живучий – будто у мужчин мозгов больше, чем у женщин; это мнение происходит только из-за того, что иной мужчина знает больше стихов, чем мы, и у него стоит, когда он сам стоит на трибуне. Это заблуждение дремлет даже в самых героических женщинах – таково мое мнение, его я буду утверждать и устно, и письменно.
Разумеется, эта великая женщина сильно повлияла на меня. Я сидела на руках у мамы, но тянулась к бабушке. Я впитывала в себя ее прямодушие и непреклонность, я обожала ее прямокобыльность, но особенно восхищалась ее мужеством. Гораздо позже меня обвинят в том, что его во мне больше, чем приличествует женщине. Однако итог моей жизни таков: чтобы женщине выжить в этом мире, ей нужно стать мужчиной.
18 Blitzkreft[43] 2009
Бабушка закончила жизнь в лодочном сарае, а я – в гараже. Вот так мы, две бабы, и полегли. Но ей, по сравнению со мной, – о, да! – было, с кем общаться. Пусть компьютер все знает и выделяет тепло, как две покойные Гюнны, но мне до сих пор не удалось научить его смеяться. Хотя в остальном мне, конечно, жутко повезло: не приходится терпеть вокруг себя храп, пердеж и треп, не говоря уж о седовласых «вечных женихах». О да, жизнь в гараже очень опрятная. Но вот – время для лекарств. Лекарства, родимые. Для нас сейчас много всякого понаизобретали.
– Ну что, начнем с «Сорбитола»? – говорит девушка в форме с короткими рукавами и наливает в ложку сахарную жижу для стимуляции моего кишечника.
Вкус заставляет меня вспомнить бабушку Георгию. Она обожала сладкие ликеры. А потом пришло поколение моей матери – они любили портвейн. Мое поколение пило просто водку. А на смену нам пришли другие люди с другими стаканами. Лова, болезная, говорит, что в те редкие моменты, когда она выползает подышать воздухом, она пьет только пиво. А значит то, что колышется у меня перед глазами, – это, скорее всего, пивной жирок.
– Вот… А теперь «Фемар». Ведь он следующий?
– Ох, не помню.
– Да, две штуки и запить водой… Ага, вот так.
– Можно потрогать?
– Что потрогать?
– Твою руку выше локтя. Она на вид такая мягкая…
– Ха-ха! Ну? Да-да. Она просто толстая, ха-ха…
Теперь я ведьма, которая, исходя слюной, щупает руку Гензеля-Гретель. Поди-ка сюда, Ловочка, дай старухе, иссохшей в воблу, пожевать твое мягчайшее девичье мясцо. Своим последним костяным зубом. У девчонки рука пухлявая, а у старухи башка трухлявая…
– Наверно, вкусная, – говорю я. Я это просто так говорю.
– Надеюсь, ты меня есть не станешь?
– А как же!
Разумеется, это результат долговременного воздействия лекарств: они просачиваются в меня, словно химикаты в почву, встречаются там со своими коллегами из рода ядовитых зелий, и потом я такой бред несу! В наше время в телах, которые кладут в гробы, всякой химии столько, что на кладбище в Гювюнесе могилы начинают отливать синевой. Трава голубая, одуванчики двуглавые. Но, как говорят доктора, сойдется яд с ядом, и будет вечное перемирие во внутренностях твоих. А впрочем, мне самой безразлично toma de medicamentos[44]. Я делаю все это только ради Ловы. Девочке так нравится возиться с лекарствами.
В 1991 году врачи вынесли вердикт, что весны я не переживу. А весна была красивая. Я маялась отеком легких семь лет. При этом я моталась по свету, что вообще нежелательно, и обильно кормила легкие никотином, что вызывало в системе здравоохранения едва ли не всеобщий протест. Но вдруг к этому неожиданно прибавился рак, который захватил мою грудную клетку, будто немецкая армия. «Это Blitzkreft», — объяснила я врачам, когда меня положили в больницу. Они отвели мне только весну, а летом – уже землю под зеленым дерном.