Мне совершенно отчетливо вспомнилось, как я сидел в неудобном – похоже, даже грязном кресле с подлокотниками. Было, видимо, утро – серое и тусклое, и я держал перед собой газету. Борис лежал на ковре поблизости, рисуя в блокноте восковым мелком. Судя по возрасту Бориса (а выглядел он еще совсем малышом), с тех пор прошло, вероятно, лет шесть-семь, однако вспомнить, что это был за дом и где именно, я не мог. Дверь в соседнюю комнату была приотворена, и оттуда доносился говор женских голосов.
Сидя в неуклюжем кресле, я продолжал читать газету, пока еле уловимая перемена не то в повадке, не то в позе Бориса не заставила меня перевести взгляд на него. В чем было дело, я понял мгновенно. Борис ухитрился изобразить на листе совершенно узнаваемого Супермена. Он пытался сделать это уже не первую неделю, но, как мы его ни подбадривали, не в силах был добиться даже отдаленного сходства. А вот теперь, отчасти случайно, в сочетании с настоящим прорывом, так часто присущим детству, ему это неожиданно удалось. Рисунок был не вполне окончен (рот и глаза нуждались в доработке), и тем не менее я сразу же увидел, что за великую победу торжествовал Борис. Я бы не промолчал, если б не заметил тотчас, с каким напряжением он подался вперед, держа мелок над бумагой. Он колебался, угадал я, стоит ли дальше улучшать рисунок с риском его погубить. Я остро ощущал его затруднение, и меня так и подмывало громко сказать: «Борис, постой! Довольно. Остановись и покажи всем, чего ты добился. Покажи мне, потом своей маме, потом всем тем, кто разговаривает сейчас в соседней комнате. Какая разница, что рисунок не доведен до конца? Все удивятся и будут тобой гордиться. Остановись, иначе все погубишь!» Но я не произнес ни слова, продолжая следить за мальчиком поверх газеты. Наконец Борис собрался с духом и крайне осторожно начал наносить добавочные штрихи. Затем, преисполнившись уверенности, наклонился над блокнотом и принялся работать мелком более размашисто. Через миг он вдруг замер и молча уставился на рисунок. И вот тут (мне и посейчас вспоминается подступившая тогда горечь) я увидел, как Борис пытается спасти свою работу, лихорадочно черкая по бумаге мелком. Потом лицо его вытянулось, и, уронив мелок на рисунок, он поднялся и молча вышел из комнаты.
Весь этот эпизод подействовал на меня необыкновенно сильно, и я все еще пытался успокоить свои чувства, когда где-то рядом раздался голос Софи:
– Тебе этого не понять – не понять, скажи?
Я опустил газету, пораженный едкостью ее тона. Софи стояла посреди комнаты и смотрела на меня в упор:
– Тебе сроду не понять, чего мне это стоило! Даже близко не ощутить. Поглядите на него: сидит и читает газету! – Софи понизила голос, отчего он сделался еще более язвительным. – Вот в чем все дело! Он – не твой сын. Чего бы ты там ни говорил, а в этом вся разница. Ты никогда не проникнешься к нему той привязанностью, что настоящий отец. Погляди на себя! Тебе сроду не вообразить, что я пережила.
С этими словами Софи повернулась и исчезла в дверях.
Меня тянуло пойти за ней в соседнюю комнату (есть там гости или нет) и вернуть ее к себе для разговора. Но в итоге я положил дожидаться Софи на месте. И в самом деле: спустя несколько минут Софи появилась в комнате, однако что-то в ее повадке помешало мне заговорить – и она опять вышла. Хотя на протяжении получаса Софи входила и выходила еще не один раз, а я был полон решимости раскрыть перед ней всю подноготную, все же я сохранял молчание. Под конец, когда подходящий момент миновал, всякая попытка заговорить стала представляться мне нелепой, и я снова взялся за газету, донельзя подавленный и огорченный.
– Простите, – послышался позади голос, а к плечу прикоснулась рука.