А вот Гарри отцовское завещание сослужило прекрасную службу: Гарри получил не только землю, но и все, что она производит; ему же досталась и радость обладания всем этим богатством. Теперь поместье принадлежало ему, и он мог наслаждаться этой землей, как угодно ее использовать, безжалостно ее эксплуатировать или даже насиловать, если бы ему вдруг пришел в голову такой каприз. И никто ничего удивительного в этом не увидел бы. И ни у кого (кроме меня!) не возникло бы и мысли, что, если с виду подобное наследование и кажется вполне справедливым, на самом деле это просто некий заговор, обманом лишающий меня, женщину, любимого дома, отправляющий меня в ссылку, изгоняющий меня из того единственного места на земле, где я только и могу жить. Мой дом, моя земля были отданы человеку, который их не знает и не любит, человеку, который только недавно сюда явился, почти чужаку в этих местах; но этот человек был мужчиной, а значит, столь любимая мною земля отныне принадлежала ему, хоть и ничего для него не значила.
Текст завещания я слышала словно сквозь плотную пелену ненависти, окутывавшую меня со всех сторон. Нет, ненависти к Гарри я не испытывала, хотя он, несмотря на свою глупость и инфантильность, оказался в выигрыше. Но ведь так и должно было случиться. Зато во мне все сильней разгоралась ненависть к Ральфу, который лишил меня любимого отца, а отец – я была в этом уверена – никогда бы не отпустил меня из дому, не отправил бы в ссылку, зная, что это делает меня несчастной. Так что от гнусного плана Ральфа выиграл, пожалуй, один лишь Гарри.
После длинного перечня мелких посмертных даров последовало личное послание покойного сквайра, с которым он обращался к своему сыну и наследнику, призывая его заботиться о бедняках нашего прихода: самые обычные фразы, которые никто никогда не воспринимал всерьез. Письмо заканчивалось такими словами: «А также я вверяю, Гарри, твоим заботам вашу любимую мать и мою возлюбленную дочь Беатрис, самое дорогое, что есть у меня на свете».
Самое дорогое… Самое дорогое… И слезы, первые слезы после смерти отца, обожгли мне глаза, и я задохнулась от тяжких рыданий, с трудом прорвавшихся наружу из моей груди.
– Извините меня, – шепнула я маме, поспешно поднялась из-за стола, выбежала из комнаты и присела на ступеньку крыльца. На свежем воздухе мои горькие рыдания стали понемногу стихать. Отец назвал меня «возлюбленной дочерью»; он сказал, что я «самое дорогое, что есть у него на свете»! Вдыхая вечерние ароматы позднего лета, я испытывала такую боль, словно была сражена тяжким недугом. Тоска по отцу была поистине невыносимой, и я, сама того не сознавая, с непокрытой головой, встала и прошла прямиком через розарий, через маленькую садовую калитку, через выгон в сторону леса и реки. Мой отец всегда любил меня. Он умер в мучениях. И тот, кто его убил, все еще живет на нашей земле!
Я не сомневалась, что Ральф будет ждать меня на старой мельнице. Он не обладал даром предвидения, как его мать-цыганка, и не понимал, что к нему с улыбкой приближается его смерть. Он протянул ко мне руки, обнял и стал целовать, а я прильнула к его груди.
– Я так тосковал по тебе, – шепнул он мне на ухо. Руки его быстро скользили по моему телу, расстегивая платье, и я судорожно вздохнула, когда он коснулся моей груди. Его заросший щетиной подбородок, скользнув по моей щеке, оцарапал ее, потом горло, обнаженную грудь… Я вся дрожала под его поцелуями, меня обжигало его горячее дыхание.
Над нами на старой балке выстроились последние ласточки, но я больше ничего не видела и не слышала – только темный силуэт его головы и его ровное быстрое дыхание.
– О, как это прекрасно – ласкать тебя! – воскликнул Ральф (словно в этом могли быть какие-то сомнения!), задрав подол моего платья и путаясь в пышных нижних юбках. – Когда мы с тобой будем вместе, когда весь Широкий Дол будет принадлежать нам, какое это будет счастье, какое наслаждение! Ах, Беатрис, как мы будем тогда любить друг друга в просторной спальне хозяев Широкого Дола, на большой деревянной, украшенной резьбой кровати, под вышитыми стегаными одеялами, на свежих льняных простынях! Вот когда я наконец почувствую себя так, словно родился и вырос в богатой и знатной семье!
Наши объятия становились все более пылкими, и я, не отвечая на речи Ральфа, со стонами льнула к нему, побуждая его двигаться быстрей. Одна лишь темная страсть владела сейчас нами, и мир вокруг тоже потемнел, ибо нас с головой накрыло волной сладострастия. Последний восторг мы испытали одновременно, но Ральф так и не разомкнул тесных объятий. Он еще несколько мгновений судорожно дергался и стонал, а потом затих и лежал совершенно неподвижно, по-прежнему прижимая меня к себе. А мне казалось, будто все чувства разом вытекли из моей души, оставив меня слабой и холодной как лед, но с ясной, трезво мыслящей головой. Я испытывала, пожалуй, лишь одно чувство – глубокую, внезапно охватившую меня печаль из-за того, что наслаждение так быстро кончилось, оставив в душе одно лишь опустошение. К тому же я знала: эти драгоценные мгновения никогда больше не повторятся.
– Вот это было действительно хорошо, моя славная женушка! – сказал Ральф, явно желая меня поддразнить. – Так мы и будем любить друг друга в хозяйской спальне Широкого Дола. И я до конца жизни буду спать только на свежих льняных простынях, а ты будешь каждое утро приносить мне кофе в постель.
Я глянула на него из-под ресниц и улыбнулась.
– А мы все время будем жить здесь? – спросила я. – Или сезон[8] будем проводить в Лондоне?
Ральф вздохнул и с наслаждением вытянулся рядом со мной, подложив руки под голову, даже не подумав надеть штаны.
– Я еще не решил, – сказал он, тщательно подбирая слова. – С одной стороны, это было бы чудесно. Да и зиму провести в столице тоже неплохо, но как же тогда быть с лисьей охотой? Я же точно не захочу ее пропустить.
Я изогнула губы в улыбке и спросила, стараясь, чтобы в мои интонации не закралось даже капли сарказма:
– Так ты считаешь, что сможешь занять место моего отца? А ты уверен, что местное джентри тебя примет? Ведь все они прекрасно знают, что ты – всего лишь помощник егеря, сын цыганки Мег, брошенной своим беглым мужем.
Но Ральфа мои слова ничуть не задели. В данную минуту ничто не могло нарушить его самодовольства.
– А почему бы им меня не принять? – сказал он. – Я ничуть не хуже их собственных предков – какими те были дюжину поколений назад. Только я завоюю свое место в Широком Доле собственным трудом, а это поважней тех жалких усилий, которые прилагают они, желая занять более высокую ступеньку в обществе.
– Трудом завоюешь? – Я с трудом сдерживала рвущиеся наружу гнев и презрение, но голос мой звучал по-прежнему мягко. – Таким «трудом», как сегодня? Да, это немалый труд – убийство и невоздержанность!
– А, громкие слова! – пренебрежительно бросил Ральф. – Грех есть грех. С таким грехом на совести я рискну предстать даже перед Его судом. Любой на моем месте сделал бы то же самое. Но я готов предстать перед Судией один. Я не пытаюсь хотя бы отчасти возложить вину за это и на тебя, Беатрис. Все это задумал я, мне и расхлебывать все последствия. Я готов принять должное наказание за то, что совершил – хотя совершил я это и ради тебя, и ради нашего общего будущего, – но вина за содеянное лежит на мне одном как в нашем мире, так и в загробном.
Напряжение сползло с меня, точно змеиная шкура. Да, это его преступление, а я невинна.
– И ты сделал это совершенно один? – спросила я. – Тебе совсем никто не помогал? И ты ни с кем, кроме меня, об этом не говорил?
Ральф еще крепче меня обнял и нежно провел пальцами по моей щеке. Господи, он же понятия не имеет, что его жизнь висит на волоске! Понятия не имеет, что своими словами он уже разорвал этот волосок пополам!
– Я действовал один, – заявил он, и в голосе его слышалась гордость. – Так что в деревне не будет никаких слухов, никто не будет болтать языком, никто не будет показывать пальцем. Этого ни в коем случае нельзя было допустить. Вот я и не стал рисковать и брать себе помощника. Да я бы никогда и не пошел на такой риск – как ради себя самого, так и ради тебя, Беатрис. И особенно потому, что тут замешана ты. Я все сделал один. И никто ничего не знает, только ты и я.
Он снова коснулся моего лица кончиками пальцев – поистине драгоценная ласка, столь редкая у него. Я видела в его глазах, в его улыбке нежность и неторопливое, но уверенное прорастание той великой любви, которая будет продолжаться столько, сколько будут биться наши сердца – в одном ритме с биением сердца Широкого Дола. И, хотя в душе моей бушевал гнев, я почувствовала, как глаза мне обожгли слезы, а губы задрожали, когда я попыталась улыбнуться, глядя в полные любви глаза Ральфа. Разве могла я не любить его – кем бы он ни был? Он был моей первой любовью, он рисковал всем, чтобы преподнести мне самый величайший дар из всех, какие только способен преподнести мужчина: Широкий Дол.