Как же столь образованные люди, с детства воспитанные на Гете, Шиллере или Хелдерлине, дали увлечь себя такой бредовой идеей? Не привлекая сюда идею о неком «специфическом немецком пути»[39], который сделал бы неизбежной нацистскую трагедию, мы ясно видим, что целый ряд исторических и культурных факторов сделал возможным принятие гитлеровского режима такими образованными людьми, как братья Штауффенберг.
Первой, самой верной причиной этого является то, что они не знали ни подлинного содержания, ни конечных целей режима. В «Майн Кампф» черным по белому были написаны цели и расистские бредни Гитлера. Но ее надо было еще прочесть. У нас есть доказательства того, что Клаус не читал эту нескладно написанную и объемистую книжонку. Лишь в конце 1935 года, готовясь к экзаменам в Военную академию, он попросил свою жену Нину достать ему это издание «по максимально возможной низкой цене, поскольку это вообще ничего не стоит». До того времени он знал лишь выжимки из нее, подготовленные прессой, тщательно умалчивавшей самые кровавые призывы, в частности призывы «вычеркнуть евреев из немецкой жизни». Хотя такие газетенки, как «Атака» или «Штурмовики», и публиковали очень резкие провокационные статьи, маловероятно, чтобы такой интеллектуал, как Штауффенберг, их читал. Он считал их капустными листьями второго сорта, в которых отражались лишь бредовые мысли их редакторов. Кстати, о физическом уничтожении евреев нигде никогда не печаталось. Принятое на конференции в Ванзее в 1942 году «окончательное решение»[40] держалось в строжайшей тайне и никогда не обнародовалось. В первые годы существования Третьего рейха он, вероятно, полагал, что антисемитизм в стране походил на тот, что уже давно царил в Германии[41]. Он старался любой ценой смириться с этим. Во всяком случае, он не оценил радикальный и неслыханный разрыв нацизма с тем режимом, что был в стране до него.
Антикоммунизм был еще одним важным фактором его поддержки коричневой революции. Коммунистическая угроза для Штауффенберга не была неким отвлеченным понятием. В свои первые годы жизни, в возрасте, когда травмы могут стать неизлечимой болезнью, он видел демонстрации спартаковцев, патрулировавших улицы Штутгарта активистов «Рот Фронта (Красного фронта)» с физиономиями висельников, «избиения аристократов», выражаясь словами его матери, его дядю Нукса, вынужденного бежать в одежде рабочего, не говоря о своих кузенах, павших в качестве заложников от пуль коммунистов в ходе событий в Баварии. Очень рано из рассказов вернувшейся из России тетки он узнал о ГУЛАГе, когда это понятие еще не было широко известно, а красное варварство было ему хорошо знакомо. Конец его детства носил клеймо осязаемого, реального страха, который испытывали все люди, его окружавшие. Не говоря уже обо всех тезисах Эрнста Нольте[42] относительно аналогии ГУЛАГа и Аушвица, которые очень подходили для случая Штауффенберга. Страх перед большевиками, механизм уничтожения целого пласта общества, определенного в качестве врага пролетариата, сильно ослабили его способность противостоять национал-социализму и антисемитизму. Он не далеко ушел от абсурдного и преступного силлогизма, выдвинутого Нольте: многие руководители коммунистов — евреи[43], коммунизм — враг, значит, надо истребить евреев. В письме от 13 июня 1933 года он так и написал Бертольду: «Теперь мы избавились, по крайней мере в рейхе, от еврейско-большевистской чумы».
Ключевую роль в присоединении к ценностям «консервативной революции» сыграло именно это отвращение. Мы помним, как Клаус с жадностью прочел книгу Освальда Шпенглера «Пруссачество и социализм». В ходе обысков после покушения гестапо нашло у него дома с его пометками на страницах такие книги, как «Трудящийся» Эрнста Юнгера и «Третий рейх» Артура Меллера Ван дер Брука. Это движение было разноречиво, даже противоречиво[44]. Но у него была общая точка: ненависть к демократическим, либеральным западным «утопиям», культ инстинкта в противовес разуму, пристрастие к порядку, чувство самопожертвования, пренебрежение к буржуазному счастью, героизация жизни, предрасположенность к «тотальной мобилизации»[45] в пользу государства и, главное, горячая ненависть к капитализму, к экономическому либерализму и к Америке, воспринимавшейся им матерью всех препятствий к величию. «Либерализм — это гибель народам», — написал Меллер Ван ден Брук. Ему бы хотелось видеть «бесклассовое общество крестьян и солдат». Тирады Штефана Георге против американизации мира или мистико-политические высказывания Клауса являются звеньями той же цепи. Поэтому не без основания Фридрих фон Хайек[46] отметил, что противники либерализма как справа, так и слева соединяются на трагическом уклоне, который ведет к коммунизму или к фашизму. Как часто за сладкой музыкой антиамериканизма слышится нарастающий мотив тоталитаризма. Клаус не был исключением из правил. Для него нацизм казался «консервативной революцией». Даже если нацизм это понятие искажал и ломал, все происходило в цивилизованной стране[47]. И поэтому было очень непросто выработать в себе противоядие, необходимое для ясного понимания феномена нацизма!
И потом, Штауффенберг был аристократом до кончиков ногтей. Для него это был не просто вопрос наследственности, равенства класса. Никакого снобизма. В его письмах прежде всего прослеживается дух кастовости. По его мнению, аристократия должна руководствоваться принципом «происхождение обязывает». Благородное происхождение обязывало быть лучшим, презирать блага этого мира, быть готовым к высшему самопожертвованию, быть руководителем своих подчиненных и гордиться своими начальниками, короче говоря, служить, и это было «любимым словом тех, кто любит командовать». Оно также обязывало воспитывать себя, принимать участие в самых высоких умственных изысканиях. А там уже не было ни положения, ни титулов, ни знаков различия. Было лишь единство высших умов. Кружок Штефана Георге был тому наглядным подтверждением. Лучшие представители немецкого дворянства были объединены в нем с высокообразованными представителями буржуазии. А поэт без всяких комплексов демонстрировал свои 36 колен разночинцев. Гениальность нацизма заключалась в том, что он сумел привлечь на свою сторону все ценности и фразеологию аристократии. Клаус попался на это, как и многие другие[48]. Хотя у нас и нет свидетельств того, что он читал Альфреда Розенберга, главного теоретика гитлеровского расизма, и его произведение «Мифы ХХ века», но нам известно из его переписки с Бертольдом, что он с интересом познакомился с трудами Вальтера Даррэ, другого идеолога партии. Тот стоял во главе крестьянского движения рейха и опубликовал, в частности, знаменитую книгу «Новое дворянство крови и земли», воспевавшую крестьян, колонизаторов и воителей. По его словам, нордический крестьянин являлся «прообразом прусского офицера». Хотя он и осуждает бандерильи древнего немецкого дворянства, якобы выродившегося в процессе урбанизации, он призывает его встряхнуться и образовать вместе с новыми колонистами «Жизненного пространства» элитный класс на основе наследственных владений, «владельцев поместий». Труд этот весьма сумбурен. Но можно предположить, что Штауффенберг вполне мог прислушаться к нему как солдат, а главное — как сын разорившегося владельца земли. В одном из писем к отцу, относящихся к моменту его поступления на военную службу, он выразил сожаление о том, что их поместье Лаутлинген недостаточно обширно, чтобы позволить ему вести «достойную жизнь землевладельца — деревенского дворянина». Земля, природа, дворянство, почва, наследные владения — все эти слова не могли оставить его равнодушным.
А насилие! Как же такая большая изысканная борзая, как Штауффенберг, могла смириться с грубыми руками в коричневой рубахе, для которых дубина заменяла любые аргументы, или же с клоунами, которые с каждым словом источали ненависть? Прежде всего потому, что после прихода Гитлера к власти вполне можно было предположить, что насилие и ненависть утихнут. При отсутствии противника больше не было ежедневных стычек между активистами компартии и отрядами штурмовиков СА, в результате которых в смутные времена Веймарской республики ежегодно погибали десятки людей. Государство провозгласило «закон и порядок». Насилие стало прерогативой самого государства. Став государственной политикой, оно прикрылось тогой респектабельности. И пугало значительно меньше, чем спонтанная дикость.
Но главное было не в этом. В 1933 году зверство, смерть и кровь были в порядке вещей. Со времени окончания Первой мировой войны прошло всего пятнадцать лет. Она повсюду оставила свои отпечатки. На улицах инвалиды, калеки, перекошенные и опухшие лица, наподобие Отто Дикса, напоминали о том, что плоть создана как для пушек, так и для любви. В условиях ада современной войны жизнь не стоила ничего, ее беспощадно убивали лавины огня и железа. Те, кому в 1914 году было двадцать лет, гибли на фронтах. Они же и убивали. Прочтите Ремарка или Юнгера, они пишут об одном и том же. У людей появилась привычка выпускать таким же людям кишки с помощью гранаты, штыка или тесака. После нескольких месяцев было уже все равно: перерезать ли горло часовому или какой-нибудь косуле после охоты. В книге «Война как внутреннее переживание» Эрнст Юнгер очень хорошо передает состояние умов того траншейного поколения, «чей атакующий порыв разметает по ветру, как осенние листья, все ценности этого мира». Это, пишет он, «новое человечество, солдат-гренадер, элита Центральной Европы. Совершенно новая раса, умная, сильная, полная воли […]. Эта война не была финалом насилия, она стала его прелюдией». Для понимания того, что раздирало Европу с 1920 по 1930 год, не будем забывать этот важнейший фактор. Ставшие взрослыми людьми, достигнув сорокалетнего возраста в 1933 году, они прошли школу Верденской мясорубки или битвы на Сомме. Они принимали смерть или несли ее, все четыре года жили в условиях варварства. Для Германии это было еще более верно, чем для других стран, потому что она испытала позор поражения, пережила гражданскую войну, где добровольцы на Востоке не имели никакого контроля.