И в эти же непетербургские минуты, когда Некрасов вспоминает серебряную полосу родимой Волги или идиллию маленького городка, где
в эти минуты ясно видать, что поэтом города он сделался в силу рокового недоразумения, невольно и неохотно повинуясь жестокому капризу жизни, что первее в нем стихия кольцовская, народническая, та нормальная, здоровая поэзия, которая рождается от прикосновения к земле, – и такой гнетущей тоскою по родине, тоскою по природе звучит у него этот призыв: «Ах, уйдите, уйдите со мной в тишину деревенского поля!»
Стоит отхлынуть петербургской волне, стоит Волге, его и всей России-матушке, одержать верх над Невою (вот две соперницы, которые полем своей битвы избрали душу Некрасова), и сейчас же взамен газетного языка появляются у него все эти «облака дождливые, как дойные коровушки», все эти чисто русские выражения и сравнения, иногда задорные, язвительные, чаще горестные, как название смерти «гостьей бесподсудной, бесплеменной, безродной», появляется у него это причитание матери над умершим ребенком:
или другое причитание – матери над дочерью-невестой:
или эта дышащая лукавством и счастьем девичья отговорка:
и все эти другие самоцветные камешки, извлеченные из сокровищ народного творчества и естественной красотою своею скрасившие однообразную и надуманную поэму о том, кому на Руси жить хорошо.
Правда, и на самой народности Некрасова, словесной народности, лежит печать литературы, и кое-что здесь искусственно, – но в общем неоспоримо слышны у Некрасова отголоски русского голоса, эхо русской родины, и есть у него живая самобытность, и ярко светится в ней самое ядро души русской, – и в симпатическом горении горит перед ним душа самого поэта. «За каплю крови, общую с народом, прости меня, о родина, прости!» – умолял Некрасов, и все эти стихи действительно обнаруживают его кровное родство с народной стихией, которая и не может ему не простить…
Тогда, в недолгое и оспариваемое царствование Волги-победительницы, возникают у него оригинальные и смелые образы, какая-то интимная мелодия стиха, и даже слова и обороты прозаические, от того, что они удостоились попасть в стихотворение, получают как бы освящение от поэзии, приобщаются к ней и преображаются в художественную ценность. Тогда для него в морозный день
или то же солнце, но в его лучший день, солнце красное смеется, «как девка из снопов»; или
Или
Тогда понятно, отчего плакала Саша, как лес вырубали, – так участливо и поэтично описывает Некрасов рубку леса.
Тогда художественно говорит он о журавлях, что крик их
Да, Некрасова в светлые праздники его сердца, в поэтические, т. е., значит, самые характерные, минуты его духовной жизни влекло за город, за темные пределы городской суеты:
Но, конечно, и в деревне он, вообще воспринявший столько отвратительных впечатлений и по дороге к чистой, спокойной поэзии натолкнувшийся на русскую действительность, – ив деревне он тоже видит безобразие, ужас, дикость. Деревня поворачивается к нему своими задворками. Он узнает там прежде всего такую новость, что у солдатки Анисьи, как и Демушку у Матрены,
Бросается ему в глаза трагедия несжатой полосы, и в грустной жалобе стихов оплакивает он пахаря, которому моченьки нет, – этого немощного русского пахаря…
Он знает, правда, и героев деревни, ее Микулу Селяниновича, ее богатырей, – но куда их сила делася, на что пригодилася?
Над всей этой скорбью и недужностью, примиряя и смягчая, возвышается образ матери. Редкое, едва ли не единственное, и светлое явление: муза в виде матери. И она перед нами то как судья, как совесть, то в поэтическом ореоле молодой и задумчивой женщины. Поэт в минуты душевного алкания, в минуты одиночества, ищет не свидания с любимой девушкой: он взывает к матери, с нею хочет повидаться на миг; в лунную ночь вдохновений он хотел бы рыдать на могиле далекой, где лежит его бедная мать. «Русокудрая, голубоокая», она так неразрывно соединила свою прекрасную и печальную душу с душою сына, что, кто помнит Некрасова, тот не может не помнить его матери:
Некрасов внес в поэзию новое начало: мать поэта, соединенную с ним в единстве вздоха, – кто раньше интересовался ею, когда даже в пушкинской лирике отсутствует ее образ? Мать не нужна. Старая, около взрослого сына, она производит впечатление человека, уже отбывшего свою жизненную работу. Она вся в прошлом – памятник самой себя. Мы больше любим то, что мы создали, чем то, что создало нас. Но вот Некрасову мать нужна. Помимо других объяснений, не потому ли это еще, что единственное существо, перед которым не безнадежно-стыдно, – это мать? А многого нужно было стыдиться Некрасову. Но она все выслушает, все простит, она всегда пожалеет:
Мать не враждебна и к блудному сыну.
И блудный сын в замечательном стихотворении «Баюшки-баю», когда «недуга черная рука» уже влекла его на закланье, рисует поразительную картину: на краю гроба слагает он стихи, слабеющими устами допевает свою песню, – и в это время слышится голос матери родной: усопшая мать воскресает, для того чтобы убаюкать своего не маленького, а взрослого сына, убаюкать его не в колыбели, а в могиле:
Мать утешает умирающего сына: ему, всегда нуждавшемуся в опоре и ободрении, ему, всегда недовольно мужественному, приносит она свое укрепляющее слово, читает свою материнскую отходную, – она прервала собственный могильный сон, чтобы легче было умереть ее робкому сыну, и под звуки ее обещающего напутствия ему действительно не так страшно умирать: