Стоило ей ненадолго забыть о своих обязанностях, как в доме в самых неожиданных местах объявлялись открытые мешочки с рисом, жестянки с бобами, скомканное грязное белье, немытые тарелки. Лейла стирала и гладила на всю семью, и готовила на всех, и кормила маму. Если удавалось ее растолкать.
Когда вся работа переделана, Лейла, бывало, скользнет под одеяло и прижмется к маме, обнимет крепко, спрячет лицо у нее в волосах. Мама пробудится, неспокойно пошевелится. И тихонько заговорит о своих мальчиках.
— Ахмад был прирожденный руководитель, — скажет она. — Его уважали и слушались люди в три раза старше его. Ты бы видела. A Hoop обожал рисовать дома и мосты. Из него бы вышел архитектор. Его проекты изменили бы облик Кабула. И вот оба моих мальчика — шахиды, мученики.
Лейла слушает. Хоть бы мама когда-то подумала о живых, о дочке, о ее будущем. Ведь нельзя жить одной памятью о прошлом.
— Тот, кто принес нам злую весть, говорил, что сам командующий Ахмад Шах-Масуд присутствовал при погребении и помолился за них. Вот какие они были герои. Сам Лев Панджшера, да благословит его Господь, отдал почести погибшим.
Мама переворачивается на спину. Лейла кладет голову ей на грудь.
— Когда я слушаю тиканье часов, — хрипит мама, — то секунды складываются у меня в минуты, в часы, и я вижу, какая масса времени еще ждет меня впереди. Долгие месяцы и годы без них. И я задыхаюсь, Лейла, будто кто-то наступил мне на сердце. Я чувствую такую слабость, что, кажется, вот-вот упаду замертво.
— Мне так хочется помочь тебе, — искренне говорит Лейла.
Как ей достучаться до мамы?
Но оказывается, мама еще что-то слышит.
— Ты хорошая дочь, — вздыхает она. — А вот из меня мать никудышная.
— Не говори так.
— Но это же правда. Прости меня, милая.
— Мама?
— М-м-м?
Лейла садится, не сводя глаз с матери. В волосах у Фарибы появились седые пряди, глаза потухли, щеки ввалились, она — всегда такая пухленькая — похудела до того, что кольцо соскальзывает с пальца.
— Я хочу тебя спросить о чем-то важном.
— Спрашивай.
— Ты ведь не... — начинает Лейла.
Об этом они говорили с Хасиной и так напугали друг друга, что выкинули на помойку все таблетки и спрятали под ковер у кушетки кухонные ножи и острые шампуры. Во дворе Хасина нашла веревку и засунула подальше. У Баби пропали все лезвия для бритья. Лейла рассказала ему о своих страхах, надеялась, отец успокоит ее. Но у Баби у самого глаза вдруг сделались какие-то пустые — вот и все, чего она добилась.
— Ты ведь не... Я так боюсь за тебя, мама.
— Я хотела наложить на себя руки, как только мы узнали, — шепчет мама. — Да и потом тоже, что скрывать. Только до этого не дойдет. Не волнуйся, Лейла. Я своими глазами увижу, как моя родина обретает свободу. А увижу я — увидят и мальчики. Моими глазами.
В сердце у Лейлы борются два чувства: радость, что мама не убьет себя, и огорчение, что не она удержала ее от страшного шага. Душа у мамы — вроде пустого песчаного пляжа, на котором Лейла оставила свои следы. Но волны горя смывают их.
Накатят — и смоют.
Таксист свернул на обочину, чтобы пропустить длинную колонну военных «уазиков» и бронетранспортеров. Тарик высунулся в окно и крикнул: «Пожалуйста!»
«Уазик» затрубил. Тарик засвистел в ответ и замахал рукой.
— Какие пушки! — воскликнул он. — Какие машины! Какая армия! И не жалко бросать такое войско против толпы крестьян с рогатками?
Военные проехали. Машина опять катила по шоссе.
— Долго еще? — спросила Лейла.
— Около часа. Если не остановят. И если не попадется еще колонна.