Караславов Слав Христов - Поздняя любовь стр 4.

Шрифт
Фон

За это и прозвали его Аскерче. Тромба так прозвал.


Беловолосый умолкает. Перед нами стоит официант. Глаза его мутны, рука вцепилась в спинку стула — нализался…

— Ну, товарищи, будем платить?

— Уже пора? — спрашивает беловолосый и оглядывает пустой зал, сует руку в карман, но я опережаю его:

— У меня приготовлены!

Официант берет деньги. Пробует повернуться, по-солдатски пристукнув каблуками, но тут же валится на пол.

— Из дурака солдат не получится, — замечает беловолосый и направляется к двери. Я иду за ним. Жаль, что разговор наш прервался.

— Проводить тебя, дядя Костадин?..

— Как хочешь… Я что-то разболтался… А главного я тебе не сказал. Ты хочешь спать?

— Нет.

— Тогда давай пройдемся…

Идем вниз, к Девичьей бане. Темнеет парк. Вечерний ветер гуляет в пожелтевших листьях, будто прощаясь с ними. Усталый шепот, усталый вечер, усталая луна, неясная, смутная. И нас двое. И никого больше.

— Здесь жилое место, но людей не было, а там, в горах, где люди не должны быть, — они были, мы были. Бивак, землянки, часовые. Отчаянное дело. Да тебе ли рассказывать о партизанах? Писано-переписано о них, ничего нового больше не скажешь. Все-таки каждый сохранил свое, глубоко в себе припрятал. Сколько на нашем счету было немыслимых переходов и дерзких боев, пока не настигла нас беда. И когда? В канун освобождения. Третьего сентября как снег на голову свалились враги и разбили нас.

Пятнадцать наших товарищей погибли в долине под горой Медвежьи Ушки. С десяток попали в плен. Не знаю, как я вырвался из окружения. Вначале со мной был Ванчо, но в одном из боев он вдруг куда-то исчез. Двое суток я отсиживался в яме, на третьи сутки, ночью, голод выгнал меня, и я направился на взгорок, где было картофельное поле, и к полуночи едва добрался туда. Разрыл на ощупь два-три гнезда, но не успел я сунуть картофелины в сумку, как пулеметная очередь заставила броситься на землю и отползти. И вовремя! Послышались голоса солдат. Я побежал по тропе. Бежал и прислушивался. И вдруг стон, глухой, сквозь зубы. Я остановился. Человек! Шагнул на стон. Раненый услышал шелест ветвей, затаился, лязгнуло оружие о камни. Дурак догадался бы, что тот готовился стрелять, и я крикнул:

— Не стреляй, свой!

В ответ молчание. Я еще раз крикнул и в ответ услышал ясный, совсем близкий стон. Осторожно подошел, назвался. Ванчо! В темноте я разглядел его ужасную рану в живот. Пуля прошла наискосок. Ванчо еще мог шагать, я изо всех сил поддерживал его. Когда рана начинала невыносимо болеть, я клал его на спину, и мы отдыхали. Так спустились по тропе, не зная, куда она ведет нас. День переждали в зарослях. В сумке Ванчо нашлась горбушка хлеба. Я размочил ее в воде и накормил друга жидкой кашицей. А ночью мы снова спускались, поставив себе цель во что бы то ни стало добраться до долины. Тащились, как черепахи. Потеряли счет дням. Хлеб кончился, я давал Ванчо лишь воду, да и то совсем понемногу — глоток, не больше. Рана нагноилась, и он стал похож на мертвеца. Меня точила мысль: бросить его? Каюсь, однажды я его бросил, но вскоре, усовестив себя, вернулся. Жаль стало его, смертельно жаль. И сказал себе: коль придется умереть, умрем вместе. Вдвоем ушли мы с ним в горы, вдвоем и останемся там. Я тащил его, взвалив на плечи. Так мы оказались в долине. Красивый пестрый лесок, а за ним поля, маленькие, разбросанные там и сям, каменистые и скудные, но поля, предвестники человека, его жилья. И тут перед нами — дикая груша, отяжелевшая от плодов. Ослепленные, мы смотрели на нее. Я оставил раненого и бросился к дереву, наполнил сумку, набил за пазуху. Вернулся и прилег рядом с ним отдохнуть, да и заснул. А когда проснулся, сумка была наполовину опорожнена. Ванчо извивался от страшных предсмертных болей. Нетрудно было догадаться, что произошло. Мои попытки облегчить состояние друга оказались тщетными, и к вечеру он умер. Завалил я труп прошлогодней листвой, взял винтовку и пошел через поле, надеясь выйти к селу. Но не успел я пересечь шоссе, как услышал гул моторов — войска! И, перепугавшись, бросился назад, к лесу. Я знал, что где-то поблизости есть село болгар-мусульман, и направился к нему. Берегом реки с трудом добрался до поля партизанского связного Мустафы, засел в лесочке, надеясь увидеть его. Мне повезло лишь на второй день: он шел веселый, насвистывал что-то, и я ему позавидовал. Позвал его. Он выжидательно постоял и долго смотрел на меня, прежде чем подойти. Наконец узнал, улыбнулся, ошеломил меня новостью: все кончилось, наши друзья спустились с гор, захватили общину, и стал звать меня домой. Я не обрадовался этой новости, а насторожился: не может быть. Нас же разбили… Мустафа все тараторил и тараторил что-то о победе, о русских, и, чем больше он говорил, тем сильнее закрадывалось в меня сомнение.

— И Аскерче был с ними? — спросил я.

— А как же! — ответил он, не задумываясь.

Тут я понял: Мустафа не иначе как побывал в руках полиции и умом рехнулся. Я наотрез отказался идти в село. Попросил принести хлеба. Решил: подождем — увидим. Он сунул мне кусище мамалыги и, повернувшись, зашагал к селу… Его торопливость еще больше насторожила меня. И я поспешил покинуть поле, забрался глубоко в лес. В полдень услышал голос Мустафы, он звал меня, но я не откликнулся. Подождал, пока завечереет, и отправился к своему селу, ослабевший, отчаявшийся. Еле дотащился на седьмой или девятый день и пробрался на сеновал Ванчо. Я знал, что его нет среди живых, но тайно все же надеялся, что вот откроются ворота и он войдет, как входил когда-то.

Ворота не открывались. Подобрался к ним, выглянул наружу. Странно: на току сидела Ангелинка. И тут в моем сознании сместилось время, и мне почудилось, что все было, как прежде, и я никуда не уходил. Та же девочка, тот же ток, те же овцы. Протер глаза кулаком: нет, овец было три, а ток выровнен, и только по краям его росла трава, низкая и выгоревшая. Девочка так же сидела на траве, но не плела венок, а что-то вязала. Приоткрыв ворота, я позвал ее. Ангелинка испуганно вскочила, бросилась к плетню, но, прежде чем перемахнуть через него, оглянулась.

— Не бойся, — успокоил я ее, — я дядя Костадин… — Но она смотрела на меня недоверчиво. Я отметил, как она выросла, тело казалось куда развитее для ее лет.

— Если ты дядя Костадин, то почему прячешься? — спросила она.

Я пожал плечами: что мог ответить? Она тут же добавила:

— Уходи, а то позову русских…

— Каких русских?..

— Красноармейцев! — Девочка глядела на меня удивленно, непонимающе.

— Пришли?

— Пришли…

— Беги и позови их! — Я тяжело опустился на траву.

Девочка было пошла, но тут же вернулась, спросила:

— Ты ранен?

— Нет…

— Тогда почему не хочешь пойти со мной?

Я поверил ей и нехотя согласился:

— Ну ладно, пойдем…

Одни сельчане жалели меня, другие посмеивались, но никто не знал, как мне тяжко. По-другому отнеслись партизаны, те, кто побывал в боях. Они отправили меня в больницу. Вскоре я пришел в себя, поправился, и сельчане избрали меня председателем. Для фронта я не годился. И я занял тот стол, за которым еще недавно сидел мой тесть, и стал управлять селом. В доме без него все шло как и прежде. Тина привычно вела хозяйство. Но это была уже не та Тина, а другая, суровая и властная женщина.

Однажды мы поспорили, и я услышал от нее слова, которые так и подкосили меня: «Лучше бы ты не возвращался». Я смолчал. Отнес это за счет ее беспокойства за отца. А потом забыл — до этого ли было? Каждодневные дела съедали все мое время. В село приезжали бригады горожан. Много хлопот доставляли семьи фронтовиков. Переломное время требовало своих законов поведения, звало к чистоте и искренности во всем, ответственности за свое дело. Воровство, рвачество, несправедливость строго наказывались. Помню один случай… Может, и ты знаешь его? Пришла жена фронтовика и пожаловалась, что сосед пристает к ней, соблазняет, пробовал ночью в дом ворваться, о постели намекал. Что предпринять? Попросил приглядеть за ним. Уже в следующую ночь он попался: стучал в ее окошко. Наказали его, конечно. Но какое это было наказание… Как вспомню, так жарко делается и до слез стыдно за себя. Состреножили его бычьей цепью и повели по селу. А ребятня, улюлюкая, бежала за ним, кидала в него камни, кричала:

До сих пор мурашки по телу пробегают… При одном воспоминании этой картины. А если бы меня так повели и сельские ребята кричали:


Верь мне, застрелился бы. А он стерпел, сам себе плюнул в рожу, целый год не появлялся на людях, а потом где-то затерялся в жизненной сутолоке. Прошло, забылось. Только я не могу его забыть. Был я, как видишь, строгим судьей, а сам вроде до того же дошел, наказан за «подобное» дело. Но я говорю «подобное» не случайно. Рядом с ним, тем хлюстом, встать не хочу. Только на первый взгляд нас можно связать одной веревочкой… Послушай…

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги