— Не торопитесь предрешать, отец Санчес, — возразил молодой человек, все еще улыбаясь, — разве вы забыли, что я сознался вам в сильном влиянии, оказанном на меня вашими словами, и как я взвешивал их в уме?
— Очень хорошо помню, но это не ответ, сын мой, почему я и заключаю, что вы признаете себя побежденным… Ваше здоровье, граф, и послушайтесь меня, предоставьте Богу наказать виновного.
С минуту или две молодой человек всматривался в игру вина, приподняв свой стакан, потом залпом осушил его и медленно снова опустил на стол.
— Не торопитесь с заключением, отец мой, — сказал он, улыбаясь, — а главное, не провозглашайте громкой победы, никогда вы не бывали ближе к полному поражению.
— О-о! Хотел бы я видеть это!
— Если я представлю вам убедительный довод, признаете ли вы откровенно мою правоту?
— Даю честное слово, сын мой. Но и с вашей стороны, если доводы ваши односторонни и ничего не доказывают неопровержимо, откажетесь ли вы от вашей мести?
— Гм! Вы быстро шагаете, отец Санчес. Что ж, я согласен, даю вам слово! Видите, как я уважаю вас и как высоко ценю ваши советы и просьбы.
— Я признаю это и благодарен вам, сын мой. Говорите, мне любопытно услышать то, что должно сокрушить в пух и прах доводы, представленные мной.
Отец Санчес прикидывался спокойным и беззаботным, хотя далеко не испытывал такой уверенности: в душе он трепетал, твердое убеждение молодого человека пугало его.
— Выслушайте же меня внимательно, отец мой, так как надо покончить с этим, — продолжал капитан. — Я понимаю, что вы как святой муж стоите за прощение обид; евангельское учение платит добром за зло. Все это прекрасно, не спорю, но вы сами должны признать, что держаться его буквально — значит отдать весь мир во власть злодеев и разбойников, и тогда все честные люди сделались бы ни более ни менее как их рабами. Не будем с вами обсуждать сейчас этот вопрос, так как разговоры могут завести слишком далеко. Я предпочитаю обойти молчанием все рассуждения, более или менее основательные, и прямо и просто приступлю к делу, о котором шла речь.
— Да, сын мой, скорее к делу.
— Я не буду ни судьей, ни палачом, ни доносчиком, не буду даже присутствовать, когда станут судить этого человека. Скажу больше: если потребуются мои показания, я откажусь давать их на том основании, что мои слова могут расценить как пристрастные — надеюсь, вы понимаете, о чем идет речь.
— Очень даже, но в таком случае я не вижу…
— Позвольте, отец мой, вы не видите потому, что упорно держите глаза закрытыми. Мне надо заставить вас открыть их, что я и сделаю немедленно. Обвинителем того, кого вы называете доном Хесусом, буду не я, могу вас уверить. Два других лица возьмут на себя эту обязанность, и эти два лица хорошо вам известны, отец Санчес: первое — Мигель Баск, сын кормилицы доньи Христианы, моей покойной матери, и доньи Лусии, моей тетки. Мигель Баск, отец которого был убит, защищая донью Лусию и донью Марию Долорес, ее мать, которых злодей похитил. И, наконец, второй свидетель, показания которого уничтожат презренного — это будет сама донья Лусия. Она восстанет из могилы, в которую заживо схоронила себя, чтобы потребовать наказания своего палача… Что скажете вы на это, отец мой?
— Да, что вы скажете? — повторил, как грозное эхо, тихий женский голос с выражением непреклонной решимости.
Собеседники быстро подняли головы: донья Лусия была возле них, бледная и прекрасная, как всегда. Глаза ее ярко блестели, в них сверкали молнии.
У отца Санчеса потемнело в глазах, мысли его смешались, на миг рассудок его помутился, словно пламя свечи, колеблемое ветром; он испустил тяжелый вздох и горестно склонил голову на грудь.
— Суд Господен свершается над этим человеком, — едва слышно пробормотал монах, — теперь он погиб безвозвратно.
Воцарилось продолжительное молчание.
— О! Донья Лусия! — продолжал наконец капеллан тоном кроткого укора.