Но я понимаю, что у него на уме. Привязанность брата к этой женщине противоестественна. В другие времена я бы задумалась, не околдовала ли она его.
— А можешь поручить это Гортензии, — небрежно бросаю я, будто меня только что осенило. И пусть тогда Жозефина рыдает, ей все равно его не отговорить. Потом я резко меняю тему, так, словно вопрос решен. — Сегодня вечером у меня прием в твою честь.
— Да, слышал.
Гости уже, наверное, собрались, и моя парадная гостиная полна смеха и аромата духов.
— А кое-кого я пригласила специально для тебя.
— Очередную гречанку?
— Нет, итальянку. Она блондинка и очень скромная. Не то что твоя старая карга. — Это мое излюбленное прозвище для Жозефины. Забавно, что по-французски оно звучит как «богарнель». — Идем? — Я встаю, зная, что, освещенная со спины, кажусь совершенно голой. Он ужасается:
— Так ты не пойдешь!
— Почему это?
— Это неприлично.
Я смотрю вниз.
— Пожалуй, сандалии стоит заменить.
— У тебя платье просвечивает!
— Но так одевались в Древнем Египте, — протестую я.
После завоевания Наполеоном Египта весь Париж помешался на фараонах. Одержав решительную победу в битве у пирамид, военные начали везти домой разные диковины: расписные саркофаги, алебастровые сосуды, маленькие резные фигурки из ярко-синего камня. В моем дворце в Нейи целых три комнаты заняты египетскими артефактами. И на каждый день рождения Наполеон дарит мне что-то новенькое. В прошлом году это была статуя египетского бога Анубиса. А за год до этого — женская корона из золота и лазурита. Когда-нибудь, когда я стану слишком дряхлой, чтобы устраивать празднества в честь брата, я обряжусь в египетский лен и украшу грудь и запястья золотом. А после этого умру с честью — как Клеопатра. Она не стала дожидаться, пока ее убьет Август Цезарь. Она сама распорядилась своим телом.
— Ты чересчур увлекаешься древностью. — Он встает и, хотя не в силах отвести от меня глаз, говорит: — Надень что-нибудь другое!
Я стягиваю наряд через голову и бросаю на кресло. После этого иду через комнату и нагишом замираю перед гардеробом.
— Твое кисейное платье с вышивкой серебром, — говорит он и подходит ко мне.
— Я в нем была вчера.
— Другое, новое.
Мой брат все знает о покупках, произведенных его двором, — от продуктов для дворцовых кухонь до нарядов, заказанных придворными дамами. Последнее его особенно занимает. Он говорит, мы должны затмевать все другие европейские дворы, и если для этого каждой фрейлине надо закупать четыреста платьев в год, значит, так тому и быть. Если же женщина настолько глупа, чтобы появиться на пышном приеме в платье, в котором уже где-то показывалась, ее никогда больше никуда не пригласят. Обожаю своего брата за то, что он это понимает. Я достаю кисейное платье, и Наполеон кивает.
Он следит, как я одеваюсь, а когда я протягиваю руку за шалью, качает головой.
— Такие плечи грех закрывать.
Я поворачиваюсь, кладу шаль на комод и морщусь от резкой боли в животе. Бросаю быстрый взгляд на Наполеона — тот ничего не заметил. Не хочу, чтобы он тревожился о моем здоровье. Впрочем, недалек тот день, когда мою болезнь уже не скроешь ни румянами, ни пудрой. Она будет заметна по морщинам на лице и худобе.
— Ты никогда не пытался представить себе, каково это — стать египетским фараоном? — спрашиваю я.
Я знаю, при мысли о Египте он вспоминает Жозефину, ведь именно там ему открылась ее неверность. Но в Египте правители никогда не умирают. Прошла тысяча лет, а Клеопатра все так же молода и прекрасна. И чем больше находят золотых корон и фаянсовых ушебти[1], тем больше она приближается к вечности в людской памяти.
— Да, — усмехается он. — Мертвым и мумифицированным.
— Я серьезно! — возражаю я. — Императоры и короли были всегда. А вот фараона уже две тысячи лет как нет. Только подумай: ведь мы могли бы править вместе. — Он улыбается. — А почему нет? Правители Древнего Египта брали в жены сестер. Более великой пары во всем мире бы не было!
— И как ты мне предлагаешь это сделать? — спрашивает он. — Или забыла, что египтяне восставали?
— Ты завоюешь их снова. Раз уж ты австрияков покорил — мамлюков и подавно. Разве это так трудно?
— Да не очень.
Я беру его под руку, и мы направляется в мою гостиную.
— Подумай об этом, — говорю я. И весь вечер он не сводит с меня глаз. И хотя я уверена, что с той итальяночкой, что я ему нашла, ему будет хорошо, я так же точно знаю, что восхищение у него вызываю только я.
Глава 3. Поль Моро, камергер
Дворец Тюильри, Париж
У Полины Боргезе есть только две вещи, которые никогда не лгут, — ее зеркало и я.
Когда она с первым мужем приехала на Гаити, я был единственным на плантациях отца, кто предупредил ее о гонорее.
Аристократы из числа белых и цветных боялись говорить правду ослепительной жене генерала Леклерка. Мне было всего семнадцать, но даже мне было понятно, чем закончатся ее похождения с неразборчивыми в связях мужчинами типа моего сводного брата: сначала болезненные спазмы, затем кровотечение и, наконец, лихорадка. Так что я сказал ей, кто я есть — сын Антуана Моро и его чернокожей любовницы, — и объяснил, какие ее подстерегают опасности.
Сперва она застыла и сразу стала похожа на деревянную резную статуэтку. Потом заулыбалась.
— Ревнуешь меня к брату? Обидно, что он француз, а ты всего лишь мулат, и я бы на тебя никогда внимания не обратила?
Она замолчала в ожидании моей реакции. Но мне уже доводилось видеть, как она таким образом заманивает мужчин.
— Это означает, что Симона мадам уже забыла? — спросил я. Он был цветной и два месяца состоял у нее в любовниках, при том что был куда темнее меня. Она зарделась, и я испугался, что далеко зашел.
— Как, ты сказал, тебя зовут?
— Антуан.
Она шагнула ко мне. Так близко, что я мог вдыхать аромат жасмина, исходящий от ее кожи.
— И чем ты занимаешься здесь, на плантации? — спросила она.
— Я управляющий у отца.
— В пятнадцать-то лет?
— Семнадцать, — поправил я. — Я уже с прошлого года управляю плантацией.
Она вгляделась в мое лицо, а я не мог понять, нравятся ли ей доставшиеся мне от матери высокие скулы и отцовский сильный подбородок. Никто на Гаити не воспринимал меня как француза. Но и в то, что моя мать африканка, тоже мало кто верил. Волосы у меня вьются слишком крупными локонами, глаза тоже не черные.
— А отец знает, что ты ведешь с его гостями столь откровенные разговоры?
— Надеюсь. Он же меня воспитывал.
Впервые с момента нашего знакомства она мне улыбнулась.
И до конца своего пребывания на Гаити мадам Леклерк обходила со мной вместе поля, наблюдая, как пшеничные колосья наливаются золотом. Так мы с ней и познакомились, и она куда быстрее меня поняла, что ни она, ни я не принадлежим своему кругу. Великий гаитянский полководец Туссен-Лувертюр только что начал революцию, бесстрашно заявив французам, что провозглашает отмену рабства на нашем острове. Но мы были богатейшей в мире колонией — выращивали для Франции индиго, хлопок, табак, сахарный тростник, кофе и даже сизаль, — и Наполеон пришел в ярость. Благодаря этому, собственно, мы с Полиной и познакомились: ее брат направил генерала Леклерка на усмирение Сан-Доминго любыми средствами.
На момент прибытия Полины черные не доверяли белым, белые — черным, и никто не доверял мулатам. Я как раз был мулат. Одержи победу брат Полины — и моя мать вновь будет обращена в рабство. Мой сводный брат сражался на стороне Наполеона, в то время как моя мать тайно помогала Туссену. Когда я спросил у отца, на чьей стороне он, то получил ответ:
— На стороне свободы, сынок. Свободы от Франции и от рабства.
До моего рождения у него было больше двух десятков рабов. Но он говорил, что после того, как впервые взглянул в мои глаза, освободил всех. Так что свободным я буду всегда, но кто я такой? Этот вопрос не давал мне покоя. Мне казалось, я становлюсь Полине все ближе.
Она-то знала, каково это — жить в стране, раздираемой войной, и какой хаос эта война несет семьям. Как-то она заметила:
— Ты никогда не говоришь о сводном брате.
Я опустил глаза. И не потому, что она с ним спала. Просто когда-то она предпочитала общению со мной компанию мужчины, красивого, как принц, и невежественного, как крестьянин. О чем они говорили? О политике Франции? О французском завоевании Гаити?