Всего за 249 руб. Купить полную версию
И тем более горькой была его обида, когда в ответ он получил такую же полосочку папиросной бумаги, какую получил я, и с таким же машинописным текстом – под копирку – тоже не первый, а второй экземпляр:
Для кого другого, но для Твардовского А. И., казалось, мог бы сделать исключение. Нет, не сделал.
* * *Такая же, только ещё более узкая бумажная полоска «с благодарностью и большим расположением» была передана мне от Александра Исаевича, когда я поздравил его с получением – вернее, с присуждением ему – Нобелевской премии.
Как и первую, и все остальные – сугубо деловые – доставил мне её «связной» Юра.
Но к тому времени я давно уже и сам стал «связным».
То и дело Юра притаскивал мне целую пачку различных солженицынских писем и записок (иногда с довольно длинными приложениями), адресованных членам Союза писателей, проживающим в нашем микрорайоне. А я уж – соответственно – должен был передать их по назначению.
Что я и делал.
Для наглядности приведу одно и такое письмо (второе из тех двух, что у меня сохранились). Не полностью, конечно, а только самое его начало и конец.
Начиналось оно так:
...А вот – как заканчивалось:
...Я не привожу это письмо полностью, потому что оно, как и все прочие письма Александра Исаевича, отражающие его «бодание с дубом», разумеется, опубликовано. Все они в совокупности составляют целый (шестой) том изданного «Посевом» собрания его сочинений. Я уже и тогда понимал, что не такой он человек, чтобы не сохранить всю эту свою переписку – для истории. Потому, наверно, и не счел нужным хранить все его письма и записки.
Как и предыдущее, это письмо было напечатано на машинке – под копирку. И мне опять достался второй – если не третий – экземпляр. Рукой Александра Исаевича было вписано только: «Сарнову Б. М.», его подпись и дата.
Примерно таковы же были и все другие его – подобные – письма.
Но иной раз попадались среди них и личные. Ну, не совсем личные, конечно, – но не такие стандартные.
Особенно запомнилась мне пачка бумажных полосочек, адресованных тем, кто поздравил его с присуждением Нобелевской премии.
Читать записки, адресованные не мне, а тем, кому я должен был их передать, я, понятное дело, не стал. Но мне сразу бросилось в глаза, что полоски эти – разного размера. Кому – совсем узенькие, в две-три строки. А кому (например, Солоухину) чуть ли не на полстраницы.
Помню, жена спросила меня:
– Что он тебе написал?
– Я получил «Знак почета», – ответил я, имея в виду, что кое-кому (тому же Солоухину, например) по той солженицынской субординации достался орден Ленина, а может быть, даже и высокое звание «Героя Социалистического Труда».
Так же и Слуцкий. До Солоухина он, конечно, недотянул, но, судя по размеру предназначавшейся ему бумажной полоски, он удостоился ордена «Красного знамени».
А вот мне, стало быть, – «Знак почета». («С благодарностью и большим расположением»). Что ж, хорошо ещё, что не медаль «За боевые заслуги». («За боевые услуги», как называли её фронтовики).
Запомнился мне ещё один эпизод, определивший мое – уже тогда – слегка ироническое отношение к Александру Исаевичу.
Позвонил мне незнакомый человек. Представился. Он – художник. Написал портрет Солженицына. Хотел бы подарить его Александру Исаевичу, но не знает, как это сделать. Не могу ли я каким-то образом ему в этом поспособствовать.
Я сказал, что могу.
Художник принес портрет и показал его мне.
На большом листе ватмана – то ли углем, то ли тушью – крупным планом было запечатлено лицо Александра Исаевича. Лоб его – как шрам – пересекала колючая проволока.
Портрет, хотя и лежал на нем некоторый отпечаток эстетики соцреализма, мне, в общем, скорее понравился, и я – через Юру или Веронику – переправил его «Сане».
Ответ пришел скоро.
Адресован он был, разумеется, не мне, а прямо и непосредственно художнику. Но текст этого ответа я помню дословно, поскольку художник, прочитав его, поделился со мной своим недоумением, которое я не мог не разделить.
Александр Исаевич писал, что за портрет благодарит, но с концепцией его решительно не согласен. «По-моему, – объяснял он свое несогласие, – не она – меня, а я – её».
Имелась в виду, разумеется, колючая проволока.
Между тем мужественное, волевое, гораздо более мужественное и волевое, чем в жизни, лицо Солженицына, изображенное художником, не оставляло ни малейших сомнений в том, что именно «он – её, а не она – его».
Такая очевидная слепота нашего кумира, явно порожденная его упоением собой и своей мессианской ролью, довольно сильно обескуражила тогда не только бедного художника, хотевшего «как лучше», но и меня тоже.
Выражение «нашего кумира» я тут употребил, конечно, не без иронии. Но это – самоирония. Ирония, направленная на себя.
Кумиром в полном смысле этого слова он и тогда для меня, конечно, не был. Но несомненным лидером, вождем, безусловно, был.
Каждое его обращение к нам мы принимали как руководство к действию. Не потому, конечно, что слепо подчинялись его воле, а потому, что всё, что он делал и побуждал делать нас, представлялось нам не просто правильным, а – необходимым. Мы удивлялись, что сами не додумались до этих простых решений, и были счастливы, что нашелся наконец человек, который всё решает за нас.
Из всех этих его обращений с особым энтузиазмом было встречено нами его «Письмо IV съезду писателей СССР». Оно было адресовано:
...Как обстояло дело с членами Президиума съезда, делегациями и редакциями литературных газет и журналов, я не знаю. Но до нас это его «Письмо» дошло тем же путем, что все предыдущие и последующие. «Связной» Юра принёс мне около десятка машинописных копий, на каждой из которых рукой Исаича было написано: «Члену Союза писателей СССР такому-то». Может быть, были у него ещё и другие «связные», кроме Юры, – не знаю. Но тот десяток копий, который попал ко мне и моим друзьям, сразу превратил нас в «инициативную группу», мгновенно сообразившую, как нам всем надлежит действовать, и тотчас же принявшуюся за осуществление этой программы.
Вдвоем с моим другом Борей Балтером мы сочинили свой текст обращения к съезду. Показали его ближайшим друзьям – Фазилю, Володе Войновичу, Володе Корнилову, Лёве Левицкому, Васе Аксёнову, Эмке Манделю (Коржавину), Булату. Все они, кроме Эмки и Булата, жили в том же доме, что и мы с Борей. Был там в этой нашей компании даже один ленинградец – близкий друг Лёвы Левицкого Толя Соснин, оказавшийся в тот день в Москве и принявший в этом нашем предприятии самое деятельное участие.
Собрались мы в просторной балтеровской квартире и вслух зачитали друзьям наш текст, в котором выплеснули всё, что у нас к тому времени накипело и по поводу цензуры, и по поводу общего положения дел в литературе, и по поводу так называемого партийного руководства литературой и искусством.
Накипело не только у нас с Борей, и весьма запальчивая эта наша прокламация почти всеми нашими друзьями была бурно одобрена.
Но, слегка отрезвев, мы подумали, что текст её так резок, что кроме нас – семерых или восьмерых – никто её не подпишет.
После долгих и довольно бурных дебатов мы с Борей перебазировались на квартиру Лёвы Левицкого, обстановка которой больше располагала к спокойному обсуждению: Лёва жил один, и его квартира не была таким «проходным двором», как квартира Балтера.
Спор, однако, продолжился и там. Боря упрямо настаивал на самом резком варианте, который внятно сказал бы начальству, что от цензуры задыхается большинство писательской братии, а не два-три строптивца. Я готов был поступиться кое-какими резкими формулировками. А Лёва – так же горячо, как Боря свой, отстаивал свой вариант, – доказывал нам, что письмо должно быть предельно взвешенным, умеренным по тону и – совсем коротким.
В результате у нас – теперь уже троих – родился такой текст: