Нету! Кто заказчик? А хрен его знает! Бык какой-то, весь в золоте, не то с Магадана, не то из Тюмени, кто его там разберет. Получил свою картину, погрузил ее в трейлер, бабки заплатил и был таков. А если он там чего-то начудил, так с него и спрашивайте, я-то здесь при чем?
И весь разговор.
Весь, да не весь.
Была одна крошечная деталька, о которой Николай Михайлович предпочитал не упоминать даже в своих внутренних монологах. Он так старался о ней забыть, что временами действительно забывал, а вспомнив ненароком, всякий раз искренне изумлялся: да неужто же это я такое сотворил? Неужто же я такой болван?
Именно таким болваном он и был – не всегда, не все двадцать четыре часа в сутки и даже не каждый день, а лишь тогда, когда перебирал своего любимого портвейна и плохо соображал, что делает. Было время, когда Николай Михайлович запросто мог усидеть трехлитровик этого демократичного напитка без всяких последствий. Теперь, однако же, ему хватало одного "фауста" емкостью 0,75 литра, чтобы движения рук и ног становились излишне широкими и порывистыми, а язык начинал слегка заплетаться. А хуже всего, что в таком расторможенном состоянии Николай Михайлович был способен на необдуманные, импульсивные поступки: мог просто залезть на дерево или выкинуть что-нибудь похлеще. Например, помочиться с балкона на припаркованную во дворе машину соседа, а то и вскарабкаться на сцену во время отчетно-выборного собрания в местной организации Союза художников и во всеуслышание объявить, что он думает о председателе – подробно, не стесняясь в выражениях, очень образно и зажигательно. Помнится, после того исторического выступления членство его в Союзе прекратилось раз и навсегда.
Именно в таком состоянии Николай Михайлович находился и в тот вечер, когда их работа на панораме Сталинградской битвы закончилась и оставалось только убрать за собой мусор и разойтись по домам. Считалось, что выпил Кулагин именно по случаю окончания работы; на самом же деле, трудясь параллельно над двумя огромными картинами, Николай Михайлович то и дело удалялся в темный уголок и там делал пару-тройку быстрых, вороватых глотков из бутылки, которую прятал в немецкой противогазной жестянке, в груде старой, пыльной амуниции. У него это называлось "взбодриться"; и действительно, потребляемый малыми дозами алкоголь бодрил его на протяжении всего дня. К вечеру, однако, Николай Михайлович оказывался уже на полпути к нирване, в которую окончательно погружался у себя дома, на диване перед телевизором. Коллеги, конечно, все это примечали, но, казалось, ничего не имели против. Свою работу Кулагин выполнял так, что комар носа не подточит, а что пахло от него вином, так настоящий, истошный художник – почти всегда пьяница, и ничего с этим не поделаешь: талантливый человек, живя в России, не может не пить. Бесталанные, конечно, тоже пьют, но талантливым наша русская жизнь все-таки злее дается, как ни крути...
Ну так вот, пребывая в состоянии вечерней легкой эйфории, навеянной портвейном, Николай Михайлович отправился выбрасывать обрезки холста. Обрезков получилась приличная охапка – не в обхват, конечно: резали они экономно, потому что это ведь живые деньги, – и на помойку это дело выносить, само собой, было категорически нельзя. Ни-ни! А ну как среди бомжей, которые станут там рыться на рассвете, попадется какой-нибудь с высшим художественным образованием? Маловероятно, конечно, но тут Игорек был прав: гадить в корыто, из которого ешь, не стоило.
Поэтому обрезки решено было спалить в муфельной печи, которую специально для этой цели привез откуда-то Игорек и которую Лешка Колесников, молодой балабол и, по большому счету, довольно неприятный тип, именовал не иначе как фуфельной.