Место красивое – рядом горы. Земля хорошая; работы нет никакой, только огород. Рядышком, за перевалом, село василисков – межа их земли колышками помечена, и камень стоит. Лысый такой, в лыжном костюме. Покатался один на лыжах… Не местный, местные туда не ходят. Нет охотников.
Хотя с василисками у сельчан забот как раз и не было – они тихо за перевалом сидели, пока к ним не сунешься, никого не трогали. А донимали лесные братья, с позапрошлой войны на горах застрявшие и только разбоем и живые. Баб, правда, только грабили да насильничали иногда, зато мужиков, если поймают, живыми не выпускали. Не любили мужиков, особенно молодых.
Через три года, как переселились, я техникум закончил. Мать к тому времени уже похоронили; вернулся я к сестре. То есть не совсем чтобы вернулся; решать надо было, как дальше жить, куда податься, ну и вообще…
Сестра меня на станции встретила; пока автобуса ждали, она и говорит:
– Ты не пугайся только. Василиск у меня живет.
Я молчу. Не было такого, чтобы василиски в людских селах жили. Врет, думаю.
– Не вру, – говорит. – Слепенький он. Слепой. Его свои-то и выгнали. У меня живет. Слепые – они безопасные…
Молчу.
Приехали. Дом новый, обустроилась Надюха, уют навела, ничего не скажешь; красоту вокруг заводить, это она с пеленок любила. Только я сел к столу – входит. Батюшки-светы, высоченный – под балку, тощий, как вобла, кожа, как молоко, волосы бесцветные – альбинос… И очочки черные, будто на пляже. Неуверенно так, под стеночкой, хоп – и сел на край скамейки.
Присмотрелся я – ну точно василиск. Чистокровный.
– Ну, Надюха, – говорю потом. – Где же ты такое добро откопала?
Надулась. Сидит, как помидорина; сопит. Как, бывало, в детстве, когда застукаешь ее, что сама с собой в голос говорит. Была у нее такая привычка – уйти подальше в поле, с деревьями секретничать, с муравьями в игры играть…
Сопит.
– Извини, – говорю, – если что-то не так сказал. Только удивительно мне.
– Удивительно, – говорит. – Мужиков у нас мало, кто ж из вас в селе удержится… А ты на меня посмотри. Красавица, да?
А Надюха, надо сказать, и впрямь. Заячья губа у нее с рождения. Рябая, маленькая, рыжая; мне она сестра, так я как-то и не задумывался…
– А он, – говорит, – красивый парень. И сильный. И не пьет… А что слепой… Так он наощупь приспособился. И корову выдоит, и дрова поколет… И…
И покраснела сильней.
– Ну, – говорю, – твое дело. Прости…
– Пожалела я его, – говорит тихо. – Свои его прогнали. Куда ему? Слепой…
– Да, – говорю. – Конечно.
И стали говорить обо мне. Где работу искать да как быть теперь; Надюха давай меня уговаривать, чтобы в селе остался. Работа, мол, будет, место хорошее, мужики очень нужны… И Варька за мной сохнет еще со школы. Ну, про Варьку я и без нее знал…
Поговорили.
На другой день встретил и Варьку. Увидела меня, так чуть с велосипеда не свалилась – почту развозила… О том, о сем, и тоже давай рассказывать, как тут у них все хорошо, как мужики нужны, а особенно образованные, и какой у нее дом новый, и мотороллер, и машину купить собирается…
Распрощались. Погнала на велике так, что ветер засвистел. А я дальше пошел.
Улица новая, дома одинаковые, из силикатного кирпича. Деревьев нет – одни прутики, когда еще вырастут… Дом теперь здесь. Родина…
Хотел водки купить – магазин закрыт. А тут и автобус подкатывает; подумал я, плюнул в пыль, поехал на станцию и купил билет на последние деньги, на послезавтра – обратно в город…
Надюхе ничего не сказал. На другое утро пошел посмотреть, что тут за горы.
Хорошо. Солнце светит; озеро рядом, на полянке овцы пасутся, и Надюхин василиск сидит в темных очочках, на дудке тихонько играет. Красота…
А у меня в нагрудном кармане билет лежит.
А если, думаю, плюнуть и билет сдать? Варька – красавица… Дом – полная чаша, одна у родителей… Хозяйство будет, дети родятся, а мотороллер я с пацанячьих лет мечтал оседлать…
Смотрю на горы и думаю.
Вдруг – будто холодом в затылок. Оборачиваюсь… Как они подошли-то так близко?! Лесные братья; ничего не вижу, только как ножи под солнцем горят. Стальные лезвия…
Клянусь – ничего умного подумать не успел. Знаю, что жизни моей полминуты осталось, и ничего не могу придумать, только про мотороллер Варькин. Что не довелось на мотороллере. Вот так.
И тут этот первый, который ко мне уже с ножом подбегает – этот первый подпрыгивает как-то неправильно и валится мне под ноги, я смотрю на него, нож в руке стальной, а сама рука… Прожилочками уже. Базальт. Я не понял сперва… Камень! Камень! Памятник лежит, руки растопырив, правая нога носком в землю, левая пяткой в небо…
Те прочие, что позади бежали, те раньше меня все уразумели. Они же рядом с василисками бок о бок живут; раз – и нет никого, только ветки на опушке шатаются, да каменный мужик лежит, да очочки черные в траве валяются…
А глаза у альбиноса красные.
Это потом уже знающие люди мне сказали, что никаких слепых василисков в природе не существует и существовать не может. А тогда я только смотрел ему в глаза – да и все. Свидетелей, кроме меня, нет; ему ведь все равно, сколько человеко-камней с обрыва в озеро навернуть – один или два…
И тогда я полез в нагрудный карман за билетом.
Лезу, а рука трусится…
А он смотрит.
Вытащил я билет, показал; число показал, ни слова не говоря. Уезжаю, мол. Нездешний я; что мне до ваших дел – ни помочь, ни помешать…
Он посмотрел на билет, на станцию назначения, на число. Поднял свои очочки с травы и снова на дудке заиграл.
А я обратно пошел. И Надюхе – Надюхе, конечно же, ни слова не сказал!
А на другой день потихоньку сел в поезд, Надюхе записку оставил… Подло, конечно… Но…
Я вот думаю – а если бы у меня этого билета в кармане не было?
И еще – а если бы не лесные братья, не шухер этот – остался бы я в селе?
И еще… никак понять не могу. Чего он с ней живет, с рябухой, с заячьей губой? Что он нашел в ней?
Конец
Сказ о золотом петушке
…Он проснулся за секунду до крика и долгих несколько мгновений лежал, глядя верх – спеленутый темнотой, истекающий потом, скованный ужасом немолодой человек. Потом темнота содрогнулась.
Так не кричат ни люди, ни звери; так умеет вопить только то железное чудовище, та уродливая, в шелухе позолоты птица, которая все последние годы хранила его покой. Точно так же она кричала восемь дней назад, и за восемь дней перед тем она кричала тоже.
Он лежал, пытаясь успокоить дыхание и унять полчища холодных мурашек, бегающих по груди и спине. Он знал заранее. Он все заранее знал.
За дверью панически заметались шаги. Напряженные голоса; потом неподобающе громко застучали в дверь:
– Государь… Государь, опять… Проснитесь…
Он нашел в себе силы усмехнуться: после крика позолоченной птицы на много верст в округе не бывает спящих. И покойники, верно, содрогаются в гробах…
Кто пустил слух, будто птица золотая? Господи, какая безвкусица. Безвкусный чародей в пестром наряде и смешном колпаке. Могучий чудотворец – и он же скопец, вызывающий презрительную жалость…
Дадон поначалу не верил в его подарок. То было время страха и отчаяния, и навалившиеся орды торжествовали, и страна кричала от ужаса – так торжествует грязный насильник, застигнувший добропорядочную матрону, и так кричит несчастная женщина, брошенная на землю…
Бесценный подарок. Толстый слой позолоты на непропорциональном стальном теле, на коротких крыльях вещего петуха… И даром. Потому что нельзя же, в самом деле, считать сделкой то странное обещание, данное чародею в ответ на его настойчивую просьбу…
– Государь… Государь!!
В щель приоткрывшейся двери проник желтый свет – нервный, пляшущий, как на пожаре. Он зажмурил глаза – тусклый отблеск показался ему ослепительным.
В первый раз, дважды по восемь дней назад, по приказу птицы ушел на восток Тоша, и ни у кого тогда не возникало сомнений, что он вернется с победой и ворохом новостей; однако миновали восемь дней, вестей от войска так и не дождались, зато петушок закричал снова – обернувшись в ту же сторону, хрипло, отчаяно и зло. По городу прокатились замешательство и страх, и вслед за братом ушел Гриша – во главе резервного отряда, сосредоточенный и хмурый, на прощание заверивший отца, что все будет хорошо и он, Григорий, вызволит Тошу хоть из-под земли… Или отомстит за него – вслух он об этом сказать не посмел, но отец достаточно хорошо знал его, чтобы прочитать мрачную решимость в повзрослевших сыновних глазах.
И город, и дворец в напряжении ждали восемь дней, и вот петушок кричит опять, а это значит, что теперь Дадон должен собирать остатки войска и, передоверив защиту города старикам-ветеранам и сопливым подросткам, сам отправляться во главе последней рати вслед за сыновьями…
…О судьбе которых он не станет сейчас думать. Старческие слезы не помогут его детям – а вот хладнокровие пригодится и ему, и воинам, и горожанам, которые мечутся сейчас в темноте, натыкаясь друг на друга посреди дворцовой площади, с суеверным ужасом вглядываясь туда, где с хриплым ревом бьется на спице чудовище-вестник, почти не различимая в ночи желтая птица.