Выручил куст. Пустил ночевать.
Хорошо еще летом: всякий куст тебя пустит, а зимой — пропадешь, когда инеем-стужей всю землю покроет.
— Тише, Лейла! Тут, кроме нас, как и мы, без дороги одноухий маленький Заяц[257] с усом! Как продрог! И всего Уж боится, бедняга.
Заяц их не узнал. Заяц их принял за что-то да за такое, не на шутку струхнул и сейчас улепетывать, — куда там!
Ну, потом все разъяснилось.
И осталось под кустиком трое: Алалей, Лейла да Заяц с усом ночь коротать.
Рассказал им серый о лисице — которая лиса песни поет, и о лютом звере — который зверь сердитый, и о птичьей ноге — которая нога сама везде ходит. Отогрелся и задремал.
Они и сами не прочь. В сон голову клонит, да язычок у кого-то… все бы ему разговаривать, и ушки такие… все бы им слушать, и глаза такие…. все бы им видеть. Вот и не спят.
— Зайчик заснул?
— А то как же — второй сон, поди, видит!
— Звезды большие!
— Большие.
— А самые большие?
— В пустыне, там, где верблюды.
— А если на дерево влезть, можно ухватиться за звезды?
— А вот как заснем да влезем на елку, ты и ухватишься.
— А ты мне про птицу-то рассказать обещался?
— Про какую про птицу?
— Да про ту… ты же мне говорил… первая птица такая…
— А! про Ремеза — первую пташку!
— Ну и что ж она, Алалей, маленькая?
— Так себе: не великая, маленькая, сама коричневатая, горлышко — белое. Нос у ней — другого такого не найти у птиц и лапки особенные. Суетливая, все ремезит. А гнездо она вьет — лучше всех гнезд — гнездо у ней кошелем… за то и слывет первой у Бога. Вот и все.
— Нет, ты хотел рассказать много…
— Ну, любит Ремез, где реки, где озера, иву любит, за море летает. Кто хранит гнездо Ремеза в доме, в тот дом гром не бьет. А погибает Ремез в бурю — береговая пташка. И большая певунья: голос не великий, маленький, только что для детей…
— Вроде кукушки?
И глаза засыпают у Лейлы.
Жутко в лесу. Ночь все теснее, ночь все ближе. Весь лес обняла. А звезды — а звезды — большие.
1907
Белун[258]
Заковали студеному Ветру колючие губы, не велели холодом дуть, и Мороз-Трескун, засыпанный снегом, сел отдыхать в холодном царстве на полночи.
Пришло теплое лето.
Забыто ненастье.
Все живет, все у земли копошится, кустом разрастается.
Медведь-пыхтун зашатался по лесу, а кузнечику — воля: стрекочи хоть всю ночь.
Пошли люди с косами с вострыми. Поспел сенокос.
И куда ни заглянешь, все-то словно невиданно: к каждому цветку наклоняешься, тронул бы всякую травку…
Хороша погода, украслива.
Гей! — подле ржи проходит Белун.
Какой белый, сам в белой рубахе, и от солнца не застится: оно ему любо. Из леса идет: без него, говорят, темно в лесе. Заблудишься, только спроси. Белун и дорогу покажет.
— Дедушка, на сенокос?
Не слышит. Где тут услышишь!
Вот ступил на межу…
— Дедушка!
— Что тебе, родный? — дед улыбнулся: и ему хорошо…
Идет Белун по меже, идет летней дорогой, ударяет клюкою: вспоминает ли старый стародавнее бусово время или далось на раздуму другое… наша русская доля?
Собачья доля[259]
За Могильною горою стоит белая избушка Белуна.
Белун — старик добрый. Алалей и Лейла остались у дедушки погостить.
С рассветом рано отправлялся Белун в поле. Высокий, весь белый, ходил он все утро по росистой меже, охранял каждый колос. В полдень шел Белун на пчельник, а когда спадала жара, опять возвращался на поле. Только вечером поздно приходил Белун в свою избушку.
Не отставали они от деда, так и ходили за ним и на поле, и на пчельник. А какой он добрый, какой ласковый белый Белун!
Белуна все любят. Медведь не трогал.
— Странного человека медведь никогда не тронет, он знает! — говорил старик. — Встретишься с медведем, скажи ему: «Иди, иди, Миша! Я — странник, ничего тебе не сделаю». И медведь уйдет.
Рассказывал по вечерам Белун сказки, когда не спалось, или в погоду, когда было страшно, или очень приставать начинали.
А собака у Белуна — Белка. Станет старик к ужину хлеб резать, Белке горбушку даст — первый кусок. И всегда он так делал: Белке первый кусок.
— Мы едим Белкину долю, — сказал как-то дедушка, — у человека доля собачья.
— Как так — собачья?
И уж они не могли успокоиться, пока Белун не рассказал им всего.
Раньше все не так было, не такое. И земля была не такая. Ржаной колос с земли начинался от самого корня и был метлистый, как у овса. Ни косить, ни жать нельзя было, подрезали колосья каменным шилом, чтобы не растерять зерна. И хлеба было всем вволю.
И случилось однажды, вышел Христос странником на поле, вышел Христос посмотреть, как живут на земле его люди. А как людям жить? Известно, и хлеба по горло — сыты, так другим чем возьмутся друг друга корить — осатанели!
Лязг косы звонче.
Стрекочет кузнечик.
Так до белого месяца лязг косы звонок. Ходит по ниве Белун, наделяет добром.
Идет странник по полю, радуется: зерна так много, колос полный от земли до верхушки. И весь день ходил странник до вечера, а вечером на ночлег собрался.
Туда постучит, сюда попросится — никто его не пускает. Гонят странника.
«Еще стащит чего!» — вот у каждого что на уме: страшно за добро, хоть и девать-то его некуда, добра-то всякого.
Вошел странник к богатым в богатый дом. Не просился он на ночлег, просит хлеба кусок — милостыню. А пекла хозяйка блины, увидала странника, разругалась на чем свет стоит, турнула за дверь. Да вгорячах схватила блин, вытерла блином грязную лавку — кошкин след дурной, кинула блин вдогонку.
Поднял странник блин, положил в котомку и пошел в поле.
«Нет уж, ничем, видно, сытого не проймешь! Ему горя нет. Осатанел человек в вольготе!»
Разгневался странник и, став среди поля, позвал страшную тучу.
И поднялась на его зов страшная туча. Загремела гроза.
Палило огнем, било градом, смывало дождем.
Уж не кричат, не вопят — остолбенели: ведь все хозяйство пропало, весь хлеб погиб, все колосья ощипаны. И один лишь остался маленький колос на длинной соломе.
Черно, пусто, голо на вольготной богатой земле.
— Тут-то вот Белка и вышла из конурки, — рассказывал добрый белый Белун, — видит собака, дело плохо, с голода подохнешь, и выбежала в поле да как завоет. «Ты чего, Белка, воешь?» — «Есть хочу!» И тронули Бога собачьи слезы, снял Бог грозную тучу. Засветило солнце, пригрело. И остался на земле маленький колос — собачий, что Белке за слезы ее пришлось от Бога, маленький колос собачий, на длинной соломе. С той поры и едят люди долю собачью. Наша доля собачья!
1910
Божья пчелка[260]
На зеленый двор залетели пчелы — это к счастью. И остались жить.
В цвету липа. Липовым цветом золотится весь душистый сад.
Частый сильный рой от неба до сырой земли.
То-то хорошо, ну весело!
Вот теплый день уплыл, восходит звезда Вечерница[261], а они серые, ярые, жужжат — собирают мед.
Много будет меда белого.
И по гречишным полям и в поемных зеленых лугах, вдоль желтой дремы, в пестрой кашке и в алой зоре с цветка на цветок вьются пчелы. Частый, сильный рой от неба до сырой земли.
То-то хорошо, ну весело!
Вот на смену дню распахнется долгая вечерняя заря, а они серые, ярые, жужжат — трудятся.
Много будет меда красного.
Густые меды, желтый воск.
Хватит всем сотов на Спасов день: Богу — свечка, ломоть — деду, и в улей довольно на зиму.
— А скажи нам, пчелка, откуда вы такие зародились?
Выбирала одна пчелка из Богородничной травы сладкого меду.
— А не велено нам сказывать, — ответила пчелка. — Водяной дед не любит, кто не умеет хранить тайну, а Водяной над нами главный.
— Мы только дедушке скажем.
— А дедушка Белун сам пчелу водит, мудрый, он и без вас знает.
— Ну, мы большим никому не скажем.
— Ну что ж, — прожужжала пчелка, — вам-то я и так бы рассказала, только некогда мне долго рассказывать…
И мохнатая серая пчелка запела:
— А поссорился Водяной с Домовым, все б им старым ссориться, заездил седой фроловского коня. И валялся конь с год в сыром затрясье. В кочкорье-болото небось никто не заходит! Вот от этого фроловского коняги мы к весне и отродились. Раз закинули рыбаки невод и вытащили нас из болота, пчелиную силу, и разлетелись мы, пчелы, на все цветы по всему белому свету. Смотрит за нами соловецкий угодник Зосима и другой угодник Савватий, нас и охраняют. Мать наша Свирея и Свиона, бабушка Анна Судомировна.