– Н-ни себе чего!.. – повторил Чуский, озираясь. Часть лица, примыкающая к его правому профилю, выглядела испуганной. Часть лица, примыкающая к его левому профилю, выражалаизумление и даже любопытство.
– А как все вышло-то?
– Рыбу я ловил! – закричал Перстков. – Пока клевало – все нормально было. А подсек…
* * *Турбаза напоминала кунсткамеру, Мало того: через каждые несколько шагов это нагромождение нелепостей преображалось. Наклоненный подобно шлагбауму шест со скворечником над коттеджем № 8 внезапно выпрямился; но зато сам скворечник превратился в розовую витую раковину, насквозь просаженную мощным шипом. От раковины во все стороны мгновенно и беззвучно прокатилась волна изменений, перекашивая небо и деревья, разворачивая домики, заново искажая перспективу.
Как ни странно, актер спотыкался мало. Причина была проста – он почти не глядел под ноги. Николай предпочитал держаться справа, потому что левый профиль Григория доверия не внушал – это был профиль авантюриста.
– Ну что ты все суетишься, Никола! – скрывая растерянность, актер говорил на пугающих низах. – Ну странное что-то стряслось… Но не смертельное же!..
По левую руку его золотился штакетник, местами переходя в узорную чугунную решетку.
– Да как же не смертельное! – задохнулся Перстков. – А книга моя, «Другорядь», теперь не выйдет – это как? А чего мне стоило пробить первый сборник – знаешь?.. Не смертельное… Ты посмотри, что с миром делается! Может, теперь вообще ничего не будет – ни литературы, ни театра!..
Чуский с интересом озирал открывающийся с пригорка вид.
– Театр исчезнуть не может, – машинально изрек он, видимо уловив лишь последние слова Николая. – Театр – вечен.
– Ну, значит, изменится так, что не узнаешь!
– Эва! Огорчил! – всхохотнул внезапно Григорий. – Там не менять – там ломать пора. Особенно в нашем ТЮЗе…
И Перстков усомнился: верить ли слуху.
– Я знаю, почему ты так говоришь! – закричал он. – У тебя с дирекцией трения! А я?.. А мне?..
Острая жалость к себе пронзила Персткова, и он замолчал. Мысль о погибшем сборнике терзала его. Ах, «Другорядь», «Другорядь»… «Моих берез лебяжьи груди…» Какие, к черту, лебяжьи! Где вы видели розовых лебедей?.. Да и не в лебедях дело! Будь они хоть в клеточку – кто теперь станет заниматься сборником стихов Николая Персткова?! Сколько потрачено времени, сил, обаяния!.. Пять лет налаживал знакомства, два года Верку охмурял, одних денег на поездки в Москву ухнул… положительная рецензия аж от самого Михаила Архангела!..
Всё прахом, всё!
* * *Ива при виде их затрепетала и словно приподнялась на цыпочки. Даже с двумя профилями Григорий Чуский был неотразим. Узкие загадочные глаза на гибких ветвях влажно мерцали, алые уста змеились в стыдливых улыбках.
– Эк, сколько вас! – оторопело проговорил актер, останавливаясь.
– Ну чего ты, пошли… – заныл Перстков. – Ну ее к черту! Она ко всем пристает…
– А ничего-о… – вместо ответа молвил Григорий. – А, Никола?
И он дерзко подмигнул иве.
– У тебя на роже – два профиля! – с ненавистью процедил Перстков.
– Серьезно? – Чуский встревожился и, забыв про иву, принялся ощупывать свое лицо. Подержался за один нос, за другой. – Почему же два? возразил он. – Один.
– Это на ощупь! – проскрежетал Перстков. – На ощупь-то и я тоже прилично выгляжу!..
Актер поглядел на него и вздрогнул – видно, очень уж нехороша была внешность поэта.
– Да, братец, – с подкупающей прямотой согласился он. – Морда у тебя, конечно… Особенно поначалу… Но знаешь, – поколебавшись, добавил Григорий, – мне вот уже кажется, что ты всегда такой был…
Перстков отшатнулся, но тут в соседнем домике, который, честно говоря, и на домик-то не походил, забулькал электроорган и кто-то задушевно, по складам запел:
– Это у Федора! – вскричал Чуский.
* * *Актер и поэт ворвались в жилище художника. Оно было пусто и почти не искажено. Неубранная постель, скомканные простыни из гипса, в подушке глубокий подробный оттиск круглой сидоровской физиономии с открытыми глазами. На перекошенном столе стояла прозрачная запаянная банка, в которой неприятно шевелились какие-то фосфоресцирующие клешни.
глумилась банка. Судя по всему, это и был транзистор.
– Передачи… – со слезами на глазах шепнул Перетков. – Передачи продолжаются… Значит, в городе все по-прежнему…
– Или кассеты крутятся, а операторы поразбежались, – негромко добавил Григорий.
– Мы передавали эстрадные песни, – сообщила банка голосом Вали Потапова, диктора местного радио, и замолчала. Опять, видно, что-то там внутри расконтачилось…
Николай зачем-то перевернул лежащий на столе кусок картона.
На картоне был изображен человек с двумя профилями.
– Это он меня вчера, – пояснил Григорий, увидев рисунок.
– И портрет тоже… – с тоской проговорил Николай.
– А что портрет? – не понял Чуский.
– Портрет, говорю, тоже изменился…
Актер отобрал у поэта картон, всмотрелся.
– Да нет, – с досадой бросил он. – Портрет как раз не изменился.
– Он что, и раньше такой был?
Они уставились друг на друга. Затем Чуский стремительно шагнул к задрапированной картине в углу и сорвал простынку.
У Персткова вырвался нечленораздельный вскрик. На холсте над распластанным коттеджем № 8 розовел скворечник, похожий на витую раковину.
И Николай вспомнил: на городской выставке молодых художников – вот где он видел уже и произрастающие в изобилии глаза, и развертки домов, и лиловые асимметричные лица на портретах… Мир изменился по Сидорову? Что за чушь!
– Не понимаю… – слабо проговорил Чуский. – Да что он, Господь Бог, черт его дери?..
– Записка, Гриша! – закричал Перстков. – Смотри, записка!
Они осторожно вытянули из-под банки с фосфоресцирующими клешнями белоснежный обрезок ватмана, на котором фломастером было начертано: «Гриша! Я на пленэре. Если проснешься и будешь меня искать, ищи за территорией».
Ниже привольно раскинулась иероглифически сложная подпись Федора Сидорова.
* * *Штакетник выродился в плетень и оборвался в полутора метрах от воды. Поэт и актер спрыгнули на лиловый бережок и выбрались за территорию турбазы.
Взбежав на первый пригорок, Чуский оглянулся. Из обмелевшего пруда пыталась вылезти на песок маленькая трехголовая рептилия.
– Ну конечно, Федька, с-сукин сын! – взревел актер, выбросив массивную длань в сторону озера. – Авангардист доморощенный! Его манера… – Он еще раз посмотрел на беспомощно барахтающуюся рептилию и ворчливо заметил: – А ящерицу он у Босха спер…
Честно говоря, Персткова ни в малейшей степени не занимало, кто там что у кого спер – Сидоров у какого-то Босха или Босх у Сидорова. Несомненно, они приближались к эпицентру. Окрестность обновлялась с каждым шагом, пейзажи так и листались. Вскоре путники почувствовали головокружение, вынуждены были замедлить шаг, а затем и вовсе остановиться.
– Может, вернемся? – сипло спросил Николай. – Заблудимся ведь…
– Я тебе вернусь! – пригрозил Чуский, темнея на глазах. – Ты у меня заблудишься! Ну-ка!..
И они пошли напролом. Мир словно взбурлил: линии прыгали, краски вспыхивали и меркли, предметы гримасничали. Перстков не выдержал и зажмурился. Шагов пять Григорий тащил его за руку, потом бросил. Николай открыл глаза. Пейзаж был устойчив. Они находились в эпицентре.
* * *Посреди идиллической, в меру искаженной полянки за мольбертом стоял вполне узнаваемый Федор Сидоров. Хищное пронзительное око художника стремилось то к изображаемому объекту, то к холсту, увлекая за собой скулу и надбровье. Другое око – голубенькое, наивное – было едва намечено и как бы необязательно.
Поражала также рука, держащая кисть, – сухая, мощная, похожая на крепкий старый корень.
В остальном же Федор почти не изменился, разве что полнота его слегка увеличилась, а рост слегка уменьшился. Пожалуй, это было эффектно: нечто мягкое, округлое, из чего грубо и властно проросли Рука и Глаз.
Сидоров вдохновенно переносил на холст часть тропинки, скрупулезно заменяя камушки глазами и не замечая даже, что в траве и впрямь рассыпаны не камушки, а глаза и что сам он, наверное, впервые в жизни не творит, но рабски копирует натуру.
Актер и поэт подошли, храня угрожающее молчание. Федор – весь в работе – рассеянно глянул на них.
– Привет, мужики! Меня ищете?
– Тебя! – многообещающе пробасил Григорий.
Художник удивился, опустил кисть и уставился на соседей по турбазе. Пауза тянулась и тянулась. Линзообразно поблескивающее синее око Федора отражало то сдвоенный профиль Чуского, то зоб Персткова.
– Мужики! – обретя дар речи, проговорил художник. – Что это с вами?