Свобода у Булгакова, как и у Барта, представляет собой в конечном счете не отрицательную размытость апофатизма, но положительное утверждение о самобытности существа (лат. aseitas от a se – от себя, «от-себя-бытие»), или способности действовать от самого себя (самопричинность)[198], и для Бога это означает действовать исходя из Своей природы как любви. Данная идея – это, по сути своей, творческое переосмысление традиционного представления о непреложной неизбежности, но оно не выдерживает критики не только потому, что у Булгакова ставится акцент больше на необходимости, чем на свободе, так как Бог пойман в ловушку обязательности быть мировым принципом по самой Своей онтологической структуре, а не по Своей жизни, избирающей быть ради мира во Христе (несмотря на булгаковские рассуждения о Софии как actuspurissimus). Но – и этой последней критикой мы завершим анализ, проведенный в этом разделе, – данная идея неудовлетворительна еще и потому, что представляет свободную благодать Божью в Иисусе Христе всего лишь послесловием, простым расширением Бога как Абсолютно-Относительного, предопределенным в кенотическом бытии Софии еще прежде веков.
Часть проблемы с системой Булгакова – и здесь мы должны следовать Барту – в том, что у него Бог-Любовь является таковым именно как Абсолют, а не в Своей свободной жизни любви, которая тождественна выбору Иисуса Христа быть Агнцем, закланным от основания мира. Однако Булгаков понимает воплощение как предопределенное, и в этом они едины с Бартом, но только потому, что оно повторяет в конечном мире отношения Логоса к Софии как Богочеловечеству[199]. По Булгакову, грехопадение не было предопределено, поскольку сотворенная свобода допускала любой набор возможностей, только одной из которых было грехопадение, хотя тварная человеческая изменчивость, основанная на небытии, и делала этот выбор наиболее вероятным[200]. Тем не менее Бог в Своем предвидении знал, что человек падет, и послал Сына Своего принять плоть. Булгаков считает вопрос о воплощении Логоса в случае, если бы грехопадение не произошло, во-первых, нереальным вариантом (casus irrealis), а во-вторых, неподобающим Богу, потому что в этом случае Его свободное волеизъявление ставилось бы в зависимость от грехопадения. Хотя Булгаков и соглашается с православной традицией в одном, что боговоплощение было вызвано немедленной нуждой в искуплении человека, его более важной предрешенной причиной, к которой мы и были предопределены, было желание Бога воссоединиться со Своим творением: обожить его[201]. Однако Булгаков рассматривает обожение как преодоление тварности, и это, похоже, подразумевает, что сама наша человечность, поскольку она не есть проявление Софии и потому изменчива, несовершенна и основана на небытии, должна быть поглощена божественной жизнью[202]. Далее следует признать, что понимание Булгаковым обожения – это просто разновидность его детерминизма любви, Божий план быть всем во всем, описанный Булгаковым как «софийный детерминизм»[203], который Христос просто привел в действие, когда принял плоть; это онтологический закон, обусловленный самой структурой Божьей и вписанный в творение: что мир должен стать Софией. И, поистине, его софиология, где две природы Логоса – Божественная София и Тварная София, последняя из которых в своем образе отмечена чертами Богочеловечества и потому дает творению софийную способность к бесконечному, – такая его софиология делает невозможным никакое отклонение с этого пути монизма любви[204]. Поскольку мы предопределены к славе во Христе, это толкование обожения – минус двухсофийная христология – могло бы рассматриваться как чисто позитивное и вполне творческое переформулирование Халкедона, в чем и состояло намерение Булгакова. Но, к сожалению, такой софийный детерминизм творения зеркально отражает Божий собственный божественный детерминизм и лишь демонстрирует в финале неудачу всей попытки Булгакова начать не с Христа распятого, но с Бога-Любви как Абсолютно-Относительного[205].
Часть III и Заключение. Булгаков и Барт: синтез идейЯ достаточно подробно представил взгляды Барта и Булгакова на проблему божественной свободы и необходимости любви, но остается предложить краткий синтез их позиций. Барт, – как я показал, – пошел недостаточно далеко в последовательном укоренении всего своего богословия, включая доктрины Бога и творения, в доктрине избрания. Булгаков, напротив, попался в ловушку той самой проблемы, которой Барт стремился избежать, то есть он превратил природу Бога как любви в мировой принцип. У Барта Logos asarkos, словно призрак, преследует богословие и вызывает вопрос, действительно ли мы имеем подлинное единение во Христе. У Булгакова Бог сковывается Своей собственной природой как свободной, абсолютной жертвенной любовью. Остается только наметить некоторые предварительные пути совместного размышления этих двух мыслителей над темами свободы, необходимости и любви.
Точкой отсчета должен стать подход Барта, кладущего в основание богословия учение об избрании, но его следует дополнить некоторыми идеями Булгакова. Мы должны начать с мысли об избрании Христом самого Себя как вступающего в конфликт ради нашего спасения, потому что этим самым осуществлением спасения раскрывается природа Бога как любви. Булгаков не заблуждался, веря, что Бог есть любовь в самом Себе, но он сбился с пути, доказывая это с помощью спекулятивной метафизики Абсолюта вместо богословия, которое начиналось бы с откровения триединой любви в Иисусе Христе. Здесь мы можем прежде всего обратиться к пониманию двух воль во Христе Максимом Исповедником.
Максим утверждает, что у нас есть два типа воли. Под волей он подразумевает, вслед за Климентом Александрийским, движущую силу, направленную на то, что сотворено Богом ей во благо, то есть на собственно естественное: «сила, которая желает того, что естественно»[206]. Каждый человек как совокупность тела и разумной души естественным образом обладает этим свойством целенаправленного желания бытия, которое Максим называет «естественной волей». Естественная воля – это один аспект существования по образу божественной природы, то есть божественная природа – «само-определяющая» (αυτεξούσιος), и все, существующее по ее образу, – также[207]. В дополнение к естественной воле Максим говорит о «гномической воле», каковое понятие можно приблизительно перевести как «наклонность». Максим говорит о гномической воле как позитивно, так и негативно. Положительное состоит в том, что человек выбирает, в соответствии со своей естественной наклонностью, то добро, избрания которого и хочет от него Бог: «Разумные существа естественно движутся, направляемые к цели в соответствии со своей γνώμη на основании их благополучия»[208]. Быть склонным к благу и избирать в соответствии с благом, а не в соответствии со своим «я», – значит подражать Богу, который есть подлинное благо: «По существу благ Един Бог; по настроению же души (γνώμη) один Богу подражатель»[209]. В этом антропологическом аспекте гномическая воля представляется лишь иным аспектом воли естественной.
Однако чаще Максим говорит о гномической воле негативно, как о само-наклонности к страстному, то есть к тому, что прямо противоречит благу и Богу: «Гномическая воля – это самостоятельно избранный импульс и движение ума к чему бы то ни было [Θέλημα γνωμικόν έστιν, ή έφ ’έκατερα τού λογισμού αυθαίρετος ορμή τε και κίνησις]»[210] или «стремление разума конкретного человека, движимое мнением»[211]. Этот негативный аспект гномической воли особенно подчеркивается в христологических размышлениях Максима. Здесь Максим непреклонен в утверждении, что Христос не имел человеческой гномической воли, противостоящей неуклонной направленности божественной воли Бога. Поскольку именно «различием гномических воль» или наклонностей порождается «грех и наше отделение от Бога. Ибо зло состоит не в чем ином, как в этом отличии нашей гномической воли от божественной воли»[212]. Христос имел две природы с двумя волями, обе из которых естественны: одна божественная и одна человеческая. Однако естественная человеческая воля Христа настолько полно формировалась Его естественной божественной волей, что в этой синергии нельзя усмотреть никакого источника противостояния, ни даже самой возможности склониться к чему-то иному[213].
Христос не колебался в выборе, следовать или не следовать Своему Отцу. Это не так, как если бы Христос имел намерение следовать Богу, и случилось, что Он просто избрал так и делать. Молитва Христа в Гефсиманском саду («Отче! О, если бы Ты благоволил пронести чашу сию мимо Меня! Впрочем не Моя воля, но Твоя да будет» (Лк 22:42)), в аргументации Максима[214] должна быть понята не в смысле некоего экзистенциального обдумывания, будет или нет наилучшим решением следовать воле Отца, но как свидетельство совершенной и свободной от настроения покорности Его человеческой воли Его божественной воле, которая есть то же самое, что воля Отца. Но как нам описать содержание акта подлинной синергии Христовой человеческой воли с Его божественной волей так, чтобы наше избрание, совершаемое в выборе Христа отправиться в страну далече, не казалось простой прихотью Логоса? Здесь нам послужит руководством булгаковская интерпретация Шеллинга.