4. Продлёнка
Северный — большой леспромхозовский посёлок, примерно такой же, как Исаково, а может ещё и побольше. В школе мне дали в придачу к 2–3 ежедневным урокам русского языка и литературы ещё и продлённую группу. И вот эта–то самая продлёнка совершенно отравила мою жизнь в Северном. Школа была деревянная, одноэтажная, но не сказать, что очень маленькая — врезались в память длинные коридоры. И вся эта школа тёмными непроглядными вечерами целиком оставалась на меня одного. Больше никого из взрослых не было во всём здании. Конечно, справиться с ребятками 4–6 классов было не так уж сложно, хотя и в этом опыта не хватало. Массовик–затейник из меня был неважный, дети, может быть, иногда скучали, хотя помнится, временами я их очень увлекал своими рассказами о том, о сём.
Но самым тяжёлым обстоятельством были восьмиклассники, вовсе не обязанные ходить на продлёнку, однако, всё равно сползавшиеся вечером в школу, чтобы повалять дурака. Они устраивали дикий крик и беготню по коридорам и спокойно вели себя только там, где я находился, а находиться я мог только в одном месте. Вся остальная школа превращалась таким образом в территорию беспредела. Хотелось плакать навзрыд от ощущения полного своего бессилия.
Один раз я сорвался. Схватил в коридоре за грудки самого наглого восьмиклассника, позабывшего уже всякие приличия, грубо прижал к стенке его тщедушное тельце и процедил сквозь зубы: «Если ещё раз — я тебя пришибу». Он ответил очень спокойно, с наглой ухмылкой: «А ты знаешь, что потом с тобой будет?». Мальчишка «на ты» угрожал учителю. Причём, я хорошо понимал, что это отнюдь не пустая угроза. Его старшие друзья могли в два счёта отметелить меня на тёмной улице. Но после этой угрозы гнев сразу схлынул — разговор приобрёл хотя и хамский, но вполне конструктивный характер. Я ему тогда говорю: «Прекрасно знаю, что со мной потом будет. Но это будет потом. А тебя я пришибу сейчас». Этот сюжетный поворот, кажется, произвёл на него впечатление, нагловатая улыбочка исчезла.
И всё–таки я не чувствовал себя победителем. Я потерял лицо. Учитель, которого вывели из себя, становится смешным. Он расписывается в собственной слабости. Не удивительно, что, когда я пошёл домой, сзади из темноты раздался смех, и в спину мне подряд полетели два снежка. Дескать «попробуй догони». К горлу подступил комок, я даже не обернулся.
Самым страшным на продлёнке было то, что эта шпана постоянно вырубала электрический рубильник. Вся школа погружалась в кромешную тьму, поднимался невообразимый визг. Чиркая спички, я медленно шёл к рубильнику, а это было далеко от класса, где мы сидели. Можно представить, сколько подолов было задрано в темноте, пока свет снова загорался. Знаю я этих акселератов. Ощущение своей полной неспособности защитить нормальных детей было чудовищным. Днём пришлось сказать классной даме восьмиклассников: «Можно сделать так, чтобы ваши на продлёнке не появлялись?». Она ответила: «Можно», но только ничего не смогла или не захотела сделать. Шпана так и продолжала скапливаться в школе каждый вечер. Я понял, что жаловаться бесполезно.
Когда свет погас о очередной раз, я подошёл к рубильнику и увидел, что он сломан. Эти коротышки не могли дотянуться до рубильника и вырубали его палкой от швабры, да и ткнули, видимо, посильнее. Одна девочка предложила сбегать за электриком, я её отправил, а всех остальных отпустил домой.
Пришёл электрик, свет загорелся. Сидя в опустевшей школе, я пил чай в учительской. Его там прямо в электрическом чайнике заваривали с какими–то травами, а дома у меня такой роскоши не было. Неожиданно в учительскую зашёл тот самый восьмиклассник, с которым я однажды очень жёстко столкнулся. Он вежливо поинтересовался, что я намерен предпринять после всего произошедшего.
— Докладную напишу, — с равнодушным безразличием сказал я.
— Не делайте этого, — в его голосе появилась мольба.
— Могу и не делать, если ты мне приведёшь того, кто рубильник сломал, а мы с ним сами разберёмся.
— Это я сделал, — он виновато опустил глаза. — А у меня уже два привода в милицию. Если ещё что–то — могут в колонию отправить.
Вот ведь, думаю, шпанёнок. На жалость бьёт. И пожалеть его должен именно тот, над кем он уже которую неделю издевается.
— Хорошо, — говорю, — я не буду тебя закладывать. Но ты мне должен пообещать, что пока я здесь работаю, свет на продлёнке ни разу не потухнет.
— Я этого больше делать не буду, но вдруг кто–нибудь другой, как я поручусь?
— А меня не колышет, ты или другой. Докладную–то я на тебя напишу. Так что хоть дежурь у рубильника. Это теперь твои проблемы.
На том мы с ним и порешили. Свет больше ни разу не погас. Собственно, это было очень далеко от приёмов классической педагогики и скорее походило на практику зоны, когда при помощи шантажа используют авторитетов для наведения порядка. Я действовал, исходя из реальности, а реальность требует и даже вынуждает использовать те методы, которые наиболее эффективны. Вот только не сам ли я эту реальность и создавал?
Помню, как сидел на продлёнке в классе, окружённый стайкой ребятишек с горящими счастливыми глазами, и рассказывал им обо всём на свете. Казалось, вот так век свой сидел бы с этими милыми замечательными детьми.
Помню, как шёл по тёмному коридору с мрачной решимостью кого–нибудь придушить. А в голове вертелось: ещё немного и я окончательно сорвусь. Сидеть мне в тюряге.
Уже тогда я понял очень простую вещь: для того, чтобы быть хорошим учителем, ничего не надо, кроме одного — любить детей. Причём, плохих надо любить ещё больше, чем хороших. Это невероятно трудно, но в этим не только искусство педагогики, но и искусство жизни вообще. Школа — концентрированное выражение жизни. Дети чувствуют гораздо тоньше, чем взрослые. Учительская любовь обязательно к педагогу вернутся, хотя может быть и не сразу, придётся попотеть. И ненависть тоже вернётся. Причём сразу. И тогда нашей единственной реальностью станет реальность зоны.
Я проводил последние свои уроки в Северном. Одна девочка, загадочно улыбаясь, сказала мне:
— А вы сегодня какой–то не такой.
— А какой? — я даже растерялся.
— Весёлый… — девочка продолжала загадочно улыбаться. Видимо, такой я ей больше нравился.
Мне стало грустно. Это была самая неутешительная оценка моей практики. Я был весёлый, потому что завтра уезжал домой, потому что покидал Северный навсегда. Девочка, не желая того, сказала мне, что я не был таким, каким они хотели бы меня видеть. Я не радовался им так, как обрадовался расставанию с ними. Это был очень горький урок.
5. Серебро на берёзах
В Северном меня сначала поселили на квартире у бабушки с дедушкой. Там я не знал ни забот, ни хлопот — печку топить не надо, еду готовить тоже — живи и радуйся. Но спокойно не жилось. Когда через 4 дня мне предложили на выбор: либо остаться здесь, либо перебраться на отдельную квартиру, я выбрал последнее. Свобода, дескать, дороже. Вскоре я этой свободой чуть не подавился, как это всегда и бывает.
В отдельной квартире были голые стены. Выдали мне на складе стол, стул, кровать, постельное, ведро. И всё. В деревенской жизни самой по себе нет ничего страшного, потому что быт сельских жителей обустроен до мелочей и достигается это годами. Но если вы приехали ненадолго, если вселились в четыре стены, и для вас решительно нет смысла обзаводиться бесчисленным множеством совершенно необходимых хозяйственных мелочей, тогда вам предстоит жизнь дикаря, что далеко не каждому по вкусу и по силам.
Ведро, например, было лишь одно, а колодец довольно далеко. Стало быть, ходить туда надо было в два раза чаще, чем, если бы было два ведра. Помойного ведра не было вовсе, и рукомойника — тоже. Умывался из кружки над тазом. В этой же эмалированной кружке грел воду, потому что чайника не было, причём грел на печке, потому что ни плитки, ни кипятильника тоже не было. Поскольку утром печку не топил, то оставался без чая и уходил в школу, съев кусок хлеба с холодной водой.
Нельзя сказать, что обо мне никто не заботился. Одна местная учительница время от времени приглашала на блины, но я старался не злоупотреблять её гостеприимством. Один добрый человек дал в пользование маленькую сковородочку, подарил ведро картошки и поллитровую банку топлёного свиного сала. Это были для меня сокровища, но ведро картошки я по неопытности оставил на ночь в коридоре, и это в 30-градусный мороз. Естественно, на следующий день занёс в дом уже «бубенцы». Этой–то перемороженной гниющей картошкой я в основном и питался. Жарил её, но сковородка была такой маленькой, что порция получалась воробьиной, да к тому же этого гнилья много всё равно было не съесть.
Обедал в школе, но, имея такие ужины, был постоянно голодным. Тогда я узнал, что голодному очень трудно уснуть, но научился обманывать голод. До сна терпел, а прямо перед тем, как лечь спать, съедал ломоть хлеба с холодной водой. Когда обрадованный желудок успевал понять, что больше ничего не получит, я уже спал.