Вика вскрикнула и проснулась.
Встала, пошла босиком на кухню, открыла шкаф – чашка! Красная чашка в черный горошек! Где она? Вика сама не понимала, зачем ей посреди ночи понадобилась эта чашка. Но искала упорно: на подоконниках, в мусорном ведре, под столом. Она подошла к раковине и отпрянула, зажав рот рукой. На белом поддоне раковины копошилось множество мелких куколок, отвратительных пластмассовых человечков с суставами на шарнирах. Вика схватила нож и стала колоть острием эту мерзкую мелочь – окровавленные ручки-ножки так и полетели в разные стороны. Вся раковина заполнилась алой кровью, в которой все копошились покалеченные фигурки, и руки, и ночная рубашка тоже были в крови…
Вика задохнулась от ужаса – и проснулась.
Боже мой, это сон! Опять сон!
Она встала и пошла на кухню. В раковине было пусто – никаких мерзких человечков. Но и чашки не было. Красной чашки в черный горошек, любимой божьей коровки. «Как же так? – думала Вика. – Я же пила из нее вчера вечером! Пришел Синельников, мы пили чай… Или нет? Когда я ее видела в последний раз?»
Вика повернулась и закричала: в проеме двери висела длинная, слабо покачивающаяся фигура, по которой ползали – как тараканы! – все те же мелкие пластиковые человечки, изуродованные и окровавленные. Вика зажимала рот руками, но крик все равно прорывался, заполнял весь дом, выплескивался на улицу…
Она опять проснулась – от собственного крика.
Снова это был сон – ничего не висело в дверях, никаких гнусных человечков не было и в помине. Сжав голову руками и раскачиваясь, сидела она на постели. «Я больше так не могу! Не могу, не могу, не могу! Опять все то же самое, опять! Эти страшные сны, эти провалы в памяти, потеря времени! Я схожу с ума…»
На следующий день она не пошла на работу. Проснувшись в полдень, Вика решила слегка прибраться. Она собрала кипу одежек для стирки и потащила ее в ванную к стиральной машине. Но по дороге часть шмоток вывалилась из охапки. Вика вернулась, подняла разрозненные носки, трусики, футболку… Подняла и снова выронила из рук. На белом трикотаже ярко выделялись темно-красные пятна. Вика присела на корточки и вгляделась, а потом шарахнулась в сторону, с ужасом глядя на футболку. Она стояла в углу и тряслась, таращась в пространство и обхватив себя руками, а когда очнулась, оказалось, что она сидит в саду у костра, в котором догорает злополучная футболка и еще какое-то тряпье. Вика долго сидела, задумавшись, потом ушла в дом и включила компьютер. Дождавшись подключения медленно работающего Интернета, она набрала в поисковике два слова и стала ждать результата.
Пару дней Вика провела дома. Шохин прикрывал ее на работе. Он был готов на все, лишь бы Вике стало лучше. А она выглядела удивительно спокойной, хотя и слегка сонной – совсем не плакала и нежно улыбалась Марку. В пятницу утром Вика проводила Марка, попросила купить апельсинов и поцеловала на прощание. И Марк весь день спокойно работал. Его даже не насторожило, что Вика не ответила на звонок, мало ли, задремала или вышла в сад – день был солнечный, хотя ветреный. И только вечером, открыв дверь и войдя в мертвую тишину дома…
Шохин уронил пакет, тот лопнул, апельсины раскатились по всему коридору; потом, когда приехали «Скорая» и милиция, все наступали на оранжевые шары и пинали их ногами, но Марк ничего этого не помнил, ничего с того момента, когда увидел сидящую за столом Вику и позвонил Синельникову. Вика надела рубашку Марка – любимую, домашнюю, клетчатую, она всегда ей нравилась, эта рубашка, а Марк ворчал и не давал поносить. И теперь Вика сидела за столом в его рубашке, склонив голову на левую руку, в правой был зажат фломастер, а перед ней на столе валялся пустой пластиковый флакончик из-под снотворного и лежал лист бумаги, весь исписанный большими неровными буквами: «Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ ПРОСТИ МЕНЯ БОЛЬШЕ НЕ МОГУ Я ТЕБЯ ЗАМУЧИЛА ПРОСТИ ЛЮБЛЮ Я ТАК ВИНОВАТА ПРОСТИ ЛЮБЛЮ ПРОСТИ ЛЮБ… Л… Ю…» Она писала, пока не заснула. Навсегда.
Потом откуда-то взялся Синельников, и Александра, и Лида, и еще какие-то люди, они все сделали как надо, а Шохин не делал ничего, только молчал и ходил с места на место или лежал лицом к стене. Он не хотел идти на кладбище, не хотел ничего знать, не хотел понимать. Он никого не хотел видеть. Лида осталась с ним. Осталась и следила тревожным взглядом. Целыми днями он так и бродил, хромая, туда-сюда – из комнаты в комнату, на второй этаж, в сад, опять в дом, опять и опять, по кругу. И молчал. Когда Лида осторожно пыталась к нему подойти, он морщился и тут же ускользал. Физическая боль, что изводила его после аварии, не шла ни в какое сравнение с тем, что он чувствовал сейчас. Марк с недоумением оглядывал свое тело – было так больно, что казалось, кровь должна сочиться изо всех пор. Дойдя до дальнего угла сада, где он когда-то сжигал на костре прошлое и строил планы на будущее, Марк, наконец, осознал, почему мечется по дому и саду. Он ищет Вику. Бесполезно.
Лида боялась за него. Он пытался делать вид, что все нормально, хотя ему хотелось остаться одному и выпустить наружу свое горе – завыть, как раненый волк, сокрушить все вокруг, к чертовой матери. Но Лида не уезжала. Пыталась заставить его поесть, поспать, забыться. Мешала. А Лида жалела, что не взяла с собой Илюшу – сын помог бы Марку отвлечься. Она собралась и съездила в Москву, попросив присмотреть за Шохиным Синельникова. Марк даже не заметил, что она уезжала, но когда увидел сына, так обрадовался, что Лида успокоилась – она правильно поступила. Вечером Марк долго читал Илюшке книжку, и они заснули, прижавшись друг к дружке, такие похожие, такие одинаковые – большой и маленький. У Марка было измученное лицо, и Лида вздохнула. Осторожно забрала мальчика, уложила спать, потом пришла к Марку, села рядом и, не выдержав, поцеловала его спящего в губы. Марк улыбнулся во сне и сказал: «Вика!» Лида отпрянула и зажала рот рукой, а он открыл глаза, и улыбка пропала.
– Это ты…
– Марк! Марк, мне так жаль!
– Не надо.
Шохин хотел было встать и уйти. Но Лида перехватила его и обняла, как обнимала, утешая, маленького Илюшку. Она чувствовала, как Марк вздрагивает от рыданий, и гладила по голове, по плечам:
– Ничего… родной мой, хороший… Ничего, милый мой, бедный… Ничего, как-нибудь…
Она только не могла произнести тех слов, которые всегда говорила Илюшке: все пройдет! Потому что знала – не пройдет. Никогда. Марку было безумно стыдно, что Лида видит его слабость. Но со слезами ушла мучительная боль, раздиравшая его изнутри. Осталась только пустота – гулкая пустота заброшенного подвала, куда лучи солнца проникают лишь сквозь маленькое оконце под потолком. Шохин ушел в ванную, а потом на кухню. Когда Лида пришла к нему, он курил в темноте.
– Свет не зажигай.
– Не буду.
В доме было очень тихо, только громко тикали часы в соседней комнате – старинные напольные часы, похожие на миниатюрную копию Биг-Бена. Маятник величаво покачивался, отмечая неумолимый ход времени, и Лиде казалось, что часы произносят: «Ви-ка… Ви-ка…»
«Боль моя, Вика».
– Вот как тебе кажется, Артемида, может, я буду думать, что она просто уехала?
– Милый, если тебе так легче! – Лида уже заметила, что Марк избегает называть Вику по имени.
– Это же не значит, что я сошел с ума? Я знаю – ее нет. Но я не могу… не могу с этим смириться!
– Марк…
– Она уехала. Надолго. И все. Она так любит путешествовать. Мы хотели вместе поехать, но, видишь, не вышло. В Питер мечтала меня свозить. Я там был всего раз, и то недолго. У нее столько фотографий от поездок! Только они в компьютере, а я не умею пользоваться, ты посмотришь, что там, ладно? А потом меня научишь.
– Хочешь, вместе посмотрим?
– Я не могу пока. Нет. Потом. Ты просто покажешь, что надо делать.
– Хорошо.
– А еще, знаешь, она апельсины любит. Даже не есть, а просто так – нюхать, в руке держать, цедру погрызть. Я ругаюсь – что ты цедру грызешь, там же наверняка консервант! Она все равно грызет потихоньку. А еще нарциссы. Я один раз ей охапку нарвал…
– Вика рассказывала. Она потом на эти нарциссы полночи смотрела, не спала.
– Я не знал! И рубашка эта…
– Марк, ну не надо!
– Моя рубашка – она ей очень нравится, а я ворчу, что она надевает. А ей просто нужно, чтобы я все время был рядом. А я…
– Марк…
– А я кричал на нее. Не потому, что сердился, просто раздражался от боли. А она переживала. И не исправить уже ничего никогда. И почему, почему я не понимал, как ей плохо, почему? Черт побери! И я даже не знаю, как она рисует, я ни одного ее рисуночка не видел и сам ее не нарисовал ни разу, а так хотел написать, даже композицию придумал. Знаешь, в кресле, с красной драпировкой. Ей так идет темно-красный цвет, к белой коже и… черным… черным… черным волосам…