Кстати о Шекспире: его «Генрих VI» мерзость мерзостью. Только гнусное национальное чувство отвратительной гадины, называемой англичанином, могло исказить так позорно и бесчестно высокий идеал Анны д'Арк. Он сделал ее колдуньею и <…> – фуй, какая свинья англичанин! Но довольно об этом: я ненавижу англичан больше, чем китайцев и каннибалов, и не могу иначе говорить о них, как языком похабщины и проклятий. Но обе части «Генриха IV», «Генрих V» – что это за дивные, колоссальные создания; даже в «Генрихе VI» всё, что не касается до Жанны д'Арк, велико и грандиозно. Да будет проклята всякая народность, исключающая из себя человечность! Она заставила написать глупейшую мерзость такого мирового гения.{158} Спасибо Кетчерушке – умник, погладь его по головке.{159} Если б в России можно было делать что-нибудь умное и благородное, Кетчер много бы поделал – это человек.
* * *В «Отечественных записках» напечатана моя вторая статья о Петре Великом; в рукописи это точно, о Петре Великом, и, не хвалясь, скажу, статейка умная, живая; но в печати – это речь о проницаемости природы и склонности человека к чувствам забвенной меланхолии. Ее исказил весь цензурный синедрион соборне. Ее напечатана только треть, и смысл весь выключен, как опасная и вредная для России вещь.{160} Вот до чего мы дожили: нам нельзя хвалить Петра Великого. Да здравствует Погодин и Шевырев – вот люди-то! Да здравствует «Москвитянин» – вот журнал-то! Ну да к чорту их всех и с Россиею!
* * *Прочти, в мое воспоминание, Беранже, особенно пьесу «Hâtons-nous».[14] Я боготворю Беранже – это французский Шиллер, это апостол разума, в смысле французов, это бич предания. Это пророк свободы гражданской и свободы мысли. Его матерные стихотворения на религиозные предметы – прелесть; его политические стихотворения – это дифирамбы; в Питере появилось последнее издание его песен – вот тебе последняя из них —
Скучно списывать, а чудо, что такое! Какая грусть, какое благородное сознание своего достоинства:
Ну, пора кончить. Вот просьба к тебе: мой возлюбленный братец{162} берет у всех деньги и проедает их на пряники и чернослив. Бога ради, когда он будет у тебя просить и если ты найдешь возможным дать ему что-нибудь, то скажи, чтобы он прислал к тебе для получения Иванова, которому ты-де и отдашь. А всего лучше, гоняй его от себя, да скажи и Кетчеру, чтобы он в этом отношении поучил его уму-разуму. Гадко писать о подобных вещах.
* * *От Кетчера получил огромное письмо,{163} которое, впрочем, не уяснило дело и еще более утвердило меня в моих убеждениях. Герцен послезавтра уезжает из Питера.{164} Благородная личность – мало таких людей на земле! А жена его – что это за женственное, благороднейшее создание, полное любви, кротости, нежности и тихой грации!{165} И он стоит ее – это не то, что мы: мы искали в женщине актрисы, мы хотели ей удивляться, а не любить ее.
* * *Мой адрес: В Семеновском полку, на Среднем проспекте, между первою линиею и Госпитальною улицею, в доме г-жи Бутаровой, № 22. У меня большая квартира и сад, весьма помогающий мне ничего не делать.
* * *Ну, что, как дела твои? Я писал к Н. Бакунину и получил ответ. Вера его в М<ишеля> очень шатка – он сбит, а не убежден.{166} Писни о сем.
* * *В Москву я непременно буду зимою к 25 декабря – это решено.{167}
* * *-Познакомился с Липпертом,{168} – вызывается учить меня по-немецки – страшно – лень.
Твой В. Белинский.
180. П. Н. Кудрявцеву
СПб. 1841, июня 28
Любезнейший мой Петр Николаевич, не могу утерпеть, чтоб не черкнуть Вам несколько строк. Вот уже месяца с два, прочтя Вашу «Звезду», я горю к Вам непреодолимою любовию.{169} Два раза видел во сне, что Вы приехали в Питер. С чего-то вообразилось мне, что Вы непременно должны приехать. Я плавал в созерцании Вашей благоуханной, грациозной и милой личности, жаждал видеть Вас и говорить с Вами. Мне смертельно хочется сказать Вам, как много, много люблю я Вас. Прочтя Вашу повесть в рукописи, я сказал Краевскому: «Прекрасно, только не для нашей публики». Прихожу к нему в другой раз – сидит и правит корректуру: «С чего Вы взяли, что не для публики, – чудо, что такое – это просто прелесть; у Лермонтова сила, у Кудрявцева – грация». На языке Кр<аевского> это много значит: Лермонтов у него мерка всего великого. У меня так и забилось сердце: похвала Вашей повести – музыка для моих ушей; холодный отзыв – оскорбление, и потому я избегаю случая говорить или спорить о них. Какой Вам чорт сказал, что Кр<аевско>му Ваша «Звезда» не нравится? С чего Вы вздумали писать новую повесть,{170} как будто в вознаграждение за старую? Если новая будет только не хуже «Звезды» – так она будет роскошный благоуханный цветок искусства; а если лучше – я с ума сойду от нее. Ну, «Звезда»! Какая оригинальность, какой совершенно новый мир, какой фантастический флер наброшен на действие, какие характеры, что за дивное создание эта бедная, болезненная девушка. Ваше фантастическое я ставлю выше гофманского – оно взято из действительного мира. Вы открываете новую сторону русской жизни. Я бы не кончил, если б вздумал всё высказать о «Звезде». Липперт переводит ее на немецкий, также и «Флейту», а может быть, и «Катеньку Пылаеву» и «Антонину». Не выставить ли в переводе Вашего настоящего имени?{171} – Что Вы на это скажете?
Не сердитесь ли Вы на меня, что я напечатал Вашу прекрасную статью в гнусной коневской газетишке? Мне было жаль думать, что она не будет напечатана и Морошкин не съест Вашей оплеухи.{172} Вот как надо писать рецензии – Ваш слог приводит меня в отчаяние – я завидую Вам и жалею, что Вы ничего не издаете, чтоб я мог Вас разругать. Какую дрянь написал Лермонтов о Наполеоне и французах – жаль думать, что это Лермонтов, а не Хомяков.{173} Но сколько роскоши в «Споре Казбека с Эльбрусом», хотя в целом мне и не нравится эта пьеса и хотя в ней есть стиха четыре плохих.{174}
Скажу Вам на ушко (это тайна): хочется мне смертельно, до бешенства, съездить на полгода за границу и полечиться и посмотреть на божий мир и человеческую жизнь.{175} Кр<аевско>го как-нибудь уломаю – авось отпустит; деньжонок надеюсь тысячи две приготовить. Да этого маловато – пришло мне в голову издать альманах,{176} – так, знаете – насчет того, то есть, оно не то, чтобы, а так – отец и благодетель, в рассуждении… повестцы (не в счет той, что Вы пишете для «Отечественных записок»). Буду кланяться и Лермонтову, о Кольцове и говорить нечего; о Красове также, Клюшникове тоже. Во всяком случае, это тайна, о которой знаете Вы да Боткин, а более никто. Альманах я бы продал, если самому некогда будет напечатать. Прочтите мое письмо к Боткину – оно очень оригинально – особенно слог хорош и отличается самою грациозною энергиею.{177} Поклонитесь от меня Галахову.
Милый мой Петр Николаевич, порадуйте меня письмецом: оно доставит мне счастливую минуту, а счастливая минута для меня редка, как хорошая погода для Петербурга. Хотелось бы мне сказать Вам, как много я люблю Вас (т. е. вот уж месяца два или больше сряду), но такие вещи не высказываются. Боже мой, чего бы не дал я за блаженство увидеть Вас у себя в комнате, в моем халате, с трубкою в руках, с спокойною и милою усмешкою на устах! Тысячу раз жму Вашу руку и обнимаю Вас.
Ваш В. Белинский.
Вам кланяется Ваш старый знакомый князь Козловский.
181. В. Ф. Одоевскому
<29 июня 1841 г. Петербург>
Извините, Князь, что я беспокою Вас делом, которое мало до Вас касается, а между тем обязывает Вас не совсем приятным посредничеством и отнимает время, которого и без того у Вас немного. Будьте добры, возьмите на себя труд напомнить г-ну Гурцову о деньгах. Хорошо или дурно, но, как умел, я выполнил его вторую комиссию, которая была для меня несравненно скучнее и труднее первой.{178} Мне теперь крайняя нужда в деньгах, а у Краевского, моего единственного ресурса, как Вам самим известно, теперь нет ни копейки. В ожидании ответа, который Вы можете мне сделать всего лучше и обстоятельнее через Краевского, если скоро с ним увидитесь, еще раз прошу Вас извинить меня за мою докучливость и остаюсь Вашим