Заслуживает быть отмеченным и то обстоятельство, что Мандельштам согласился стать акмеистом только к октябрю 1912 года – не сразу, а после некоторых раздумий (может быть, именно поэтому его имя – единственное среди шести акмеистов – ни разу не было даже упомянуто в акмеистическом манифесте, написанном мстительным Городецким).
Из записей Лидии Гинзбург: «Мандельштам уже после основания “Цеха поэтов” еще упорствовал в символистической ереси. Потом сдался. Гумилев рассказывал своим студийцам: однажды вечером, когда они компанией провожали Ахматову на Царскосельский вокзал, Мандельштам, указывая на освещенный циферблат часового магазина, прочитал стихотворение:
Строки эти были литературным покаянием Мандельштама»[171].
Разъясняющего комментария требует в этом стихотворении прежде всего образ «млечности звезд». Старшие акмеисты, противопоставляя себя символистам, поспешили провозгласить приоритет земного над небесным, бытового над метафизическим. В акмеистическом манифесте Гумилева, писавшемся в 1912 году, а опубликованном вместе с манифестом Городецкого в первом номере «Аполлона» за 1913 год, содержится следующее категорическое замечание о пространственном соотношении звезд и человека, живущего на милой акмеистам Земле: «<В>се священное значение звезд в том, что они бесконечно далеки от земли и ни с какими успехами авиации не станут ближе»[172].
Утверждение Гумилева перекликается с первой строфой стихотворения Городецкого «Звезды»:
Хотя антисимволистская направленность процитированных звездоборческих строк Гумилева и Городецкого очевидна, представления вождей акмеизма о расстоянии между метафизическими звездами и землей вполне вписываются в канон, заданный символистами.
И символисты, и Гумилев с Городецким считали, что метафизические звезды бесконечно далеки от земного человека. Только символисты предпочитали писать о метафизических звездах:
В. Брюсов. «Звезды закрыли ресницы…», 1893,а Гумилев с Городецким – о земном человеке.
В первом акмеистическом стихотворении Мандельштама «Нет, не луна, а светлый циферблат…» все совсем не так. Поэт вовсе не отказывается «читать» в бесконечно далеких «звездных письменах», которые на «лентах млечных» держит «небосклон», а, напротив, «осязает» «млечность звезд». До них, что называется, «рукой подать». И «циферблат» предпочтен «луне» в первую очередь не потому, что луна – это символ, а циферблат – вещь, а потому, что циферблат ближе луны.
Так поэт приблизил к Земле недосягаемую метафизическую даль. В его понимании акмеизм – это прежде всего не противопоставление «звездного» «земному», «млечному», а «живое равновесие» (цитата из самого Мандельштама) (I: 180) между «звездным» и «земным». Иными словами, звезды становятся в стихотворении «Нет, не луна, а светлый циферблат…» своими, потому что и метафизика в понимании поэта – своя, она не отменена, а уравновешена любовью к Земле.
Понятно тогда, почему в первой строфе стихотворения Мандельштама возникает полуизвиняющееся «И чем я виноват…». Ведь поэт в данном случае объяснялся не с символистами, а с соратниками-акмеистами[173].
Следует, конечно, согласиться с исследователем мандельштамовского творчества Е.А. Тоддесом, который полагает, что у Мандельштама «равновесие достигалось скорее в границах того или иного текста, чем действительно управляло внутренней биографией поэта»[174]. И все же обретение спасительного жизненного равновесия на достаточно продолжительное время придало Мандельштаму уверенность в собственных силах и немало поспособствовало его превращению «из утонченнейшего символиста в правоверного акмеиста»[175]. Правоверного настолько, что это не могло не вызывать чувства сильнейшего раздражения у модернистов старшего поколения. Так, между Мандельштамом и Федором Сологубом, если верить Ивану Игнатьеву, в январе 1913 года состоялся следующий телефонный диалог:
«М<андельштам>. Будьте любезны назначить время, когда я бы мог приехать к вам!
С<ологуб>. Зачем?
М<андельштам>. Я хочу прочесть вам мои стихи!
С<ологуб>. Зачем?
М<андельштам>. Хочу узнать ваше мнение!
С<ологуб>. Я не выскажу вам никакого мнения.
М<андельштам>. Я постараюсь прочесть ваш приговор по выражению вашего лица.
С<ологуб>. Мое лицо вам ничего не скажет. (Вешает трубку.)»[176].
Реакция Сологуба на звонок Мандельштама станет более понятной, если привести цитату из письма близкой к дому Сологуба Ал. Н. Чеботаревской к Вячеславу Иванову от 21 января 1913 года: «Мандельштам ходит и говорит: “Отныне ни одна строка Сологуба, Брюсова, Иванова или Блока не будет напечатана в «Аполлоне» – он скоро (это еще оч<ень> проблематично) будет журналом акмеистов”»[177].
Поэт напрасно поспешил объявить журнал Сергея Маковского акмеистическим органом. Хотя Маковский и позволил напечатать в «Аполлоне» манифесты нового литературного направления, написанные Гумилевым и Городецким, программная статья самого Мандельштама «Утро акмеизма» в этом журнале опубликована не была.
8«Утро акмеизма» пронизано архитектурной символикой и метафорикой. «Акмеизм – для тех, – пишет Мандельштам, – кто, обуянный духом строительства, не отказывается малодушно от своей тяжести, а радостно принимает ее, чтобы разбудить и использовать архитектурно спящие в ней силы» (I: 178). Значимые параллели к этому фрагменту исследователи уже давно обнаружили в программном мандельштамовском стихотворении 1912 года «Notre Dame»:
Источником образности мандельштамовского «Notre Dame» почти наверняка послужило предисловие Валерия Брюсова к книге стихов сотоварища Мандельштама по «Цеху поэтов» Николая Клюева «Сосен перезвон»: «Прекрасны гигантские готические соборы, строившиеся целый ряд столетий, по одному глубоко обдуманному плану. Мощные колонны вставали там, где им указал быть замысел художника, тяжелые камни, громоздясь один на другой, образовывали легкие своды, и целое поныне поражает нас своей законченностью, стройностью, соразмерностью всех своих частей. Но прекрасен и дикий лес, разросшийся как попало, по полянам, по склонам, по оврагам. Ничего в нем не предусмотрено, не предрешено заранее, на каждом шагу ждет неожиданность – то причудливый пень, то давно повалившийся, обросший мохом ствол, то случайная луговина, – но в нем есть сила и прелесть свободной жизни»[178].
У Мандельштама, так же как у Брюсова, «тяжелые камни» образуют «легкие своды». У обоих «непостижимый лес» соотнесен с выстроенной по «глубоко обдуманному плану» архитектурной постройкой. Однако у Мандельштама в итоге лес предстает фрагментом общего архитектурного замысла[179]. В природе, согласно оптимистической концепции Мандельштама-акмеиста, ничто не устроено «как попало», но все подчинено «тайному плану» Архитектора-Создателя, что позволило поэту на некоторое время освободиться от пугающего ощущения хаоса окружающей жизни и начать одно из своих стихотворений строками, где между природой и архитектурой поставлен знак равенства:
«Природа – тот же Рим и отразилась в нем…», 1914Поэтому не должно удивлять, что Мандельштам дал своей дебютной книге стихов «архитектурное» заглавие «Камень», которым сменился первоначальный, «природный» вариант заглавия – «Раковина». Слово «камень» и его контекстуальные синонимы 11 раз встречаются в мандельштамовской книге. Ключ к пониманию смысла ее заглавия содержится во второй строфе четырнадцатого стихотворения: