Коротко говоря, мне было весело и никакими силами не получалось удержать это веселье в себе. Если б даже я, чтобы угодить старшим, раскрыл в «Квортерли ревью»[38] духовную жизнь кватерниона, то сделал бы это весело, чем наверняка шокировал бы ученые умы. Люди слишком охотно верят, будто каждый писатель, что заставляет людей смеяться, на самом деле жаждет заставить их плакать, а смешит лишь потому, что по профессии он «юморист» и ему за это платят. Много лет спустя, прозвав меня «эксцентричным», критики намекали, легко и непринужденно, будто я узнал от Барри, что эксцентричность хорошо окупается, и прилепил ее на свою писанину, как лепят марки на почтовую бандероль, чтобы повысить ее ценность. Сомневаюсь, что подобные методы настолько распространены в сочинительстве, как принято считать. Слишком уж это трудно. Работа писателя — выразить себя в стихах или прозе, тем большинство из нас и занимается. Мы не тужимся, мучительно выражая какую-то чуждую нам личность ради того, чтобы порадовать издателей или позлить критиков.
3В 1910 году меня допустили обедать вместе со взрослыми. Грейвз вручил мне ножичек, чтобы я оставил свою отметину на редакционном столе, и я скромно вывел: А. А. М. Думаю, эти буквы составляют глубокую загадку для того, кто ныне занял мое место. Интересно, кто это был, думает он, и никто уже не может ему ответить. Правда, остался Бернард Партридж — единственный свидетель той давней эпохи, сидел как раз напротив. Может быть, и вспомнит. «Милн его звали, кажется?» Пройдет еще немного времени, и обо мне станут говорить: «Как, бишь, его инициалы?»
А тогда эти инициалы были довольно известны. Могу даже утверждать, что они были самыми популярными за всю историю «Панча», хотя и разделили свою славу, после моего ухода, между еще двумя авторами — Антони Армстронгом и Арчибальдом Маршаллом. Часто их рассказы приписывали мне. Заметка за авторством «А. А.» о голландском сыре повлекла за собой внезапный подарок из Голландии. Я его принял с благодарностью, зная, как трудно переслать куда-либо такой неудобный для пересылки предмет, как голландский сыр. Жаль, что Маршалл не написал еще и о шампанском или о мячиках для гольфа. Читатели «Панча» восхитительно отзывчивы. В тяжелую военную годину я как-то написал патетические стихи под названием «Последняя баночка» — и более не знал недостатка в конфитюре. Когда истощилась щедрость англичанок (или их кладовые), в ход пошло великодушие ближайших колоний, равно как и более отдаленных доминионов. Вся Британская империя стала для меня местом, где не только не заходит солнце, но и вечно сияет конфитюр. То ли благодаря таким вот проявлениям доброты, то ли из-за писем или просто общей неопределимой атмосферы, постоянные авторы «Панча» чувствовали себя на дружеской ноге с читателями и могли быть уверены в немедленном отклике на свои произведения. Как театральные актеры играют лучше для отзывчивой публики, так и «профессиональный юморист» расцветает, зная, что его ждет теплый прием. Вот я и цвел как писатель.
А как участник редакционного стола я разогревался и без посторонней помощи. Обеды по средам были долгие и обстоятельные; пили шампанское, кому оно было по вкусу, курили трубки и сигары и притом разговаривали. Разговоры эти могли длиться бесконечно. Однако восседающий во главе стола Оуэн произносил: «Ну что же, джентльмены», — и мы с неохотой обращались к делу, ради которого, собственно, и собрались. Карикатуры. Глубоко политические карикатуры. В те дни я был способен сильно разгорячиться из-за политики.
Учитывая широкую популярность в центральных графствах, церковных приходах и гарнизонах Англии, «Панч» был практически обязан придерживаться истинно консервативных взглядов. В наши дни различие между либералами и консерваторами не так ярко выражено; ультралевые едва отличимы от ультраправых, а все прочие вообще серединка наполовинку. Но в те времена лорд Уиллоуби де Брок поклялся, что скорее вместо воды кровь потечет под Вестминстерским мостом (надеюсь, я не ошибся; возможно, он говорил про мост Ватерлоо), чем Билль о парламенте станет законом, а выходец из Ольстера по имени О’Нил чуть не кинулся с кулаками на Уинстона Черчилля в священных залах палаты общин (у мистера Черчилля как раз случился очередной либеральный период). А лорд Уинтертон подпрыгивал на месте, выкрикивая: «Эй вы, помните о манерах!» — а герцогини приносили страшную клятву никогда не лизать почтовые марки, а «известные специалисты с Харли-стрит» торжественно доказывали в консервативных периодических изданиях, какая чудовищная отрава для герцогинь таится в марках страхового общества — хотя, как видно, этот яд безвреден для простонародья, постоянно лижущего почтовые марки. Сейчас все это кажется смешным, а меня и тогда смешило, и поскольку я был молод, горяч и не в меру самоуверен (или, как я уже сказал, просто молод), мне было трудно удержаться, чтобы не слишком сильно шипеть и булькать на этих бесконечных обсуждениях, да еще после весьма разогревающего редакционного обеда.
4Когда Оуэн уезжал в отпуск на Ривьеру или в Шотландию, его место в редакции занимал Э. В. Лукас. В отличие от Оуэна, он сотрудничал со многими другими изданиями помимо «Панча», а потому, опять же в отличие от Оуэна, работал очень быстро. Закончив все дела в пятницу вечером, Оуэну некуда было идти, только домой, где пусто и одиноко, а Э. В. ждали сотни каких-то таинственных занятий. Всего один раз он изменил своему вечному: «Ну, мне сюда. Всего хорошего!» — после чего всегда исчезал с таким видом, словно впереди у него какие-то неведомые приключения, даже если на самом деле направлялся всего лишь в клуб «Гаррик». В тот день, о котором я говорю, Э. В. пригласил меня с собой, и я впервые в жизни проник в театр через служебный вход. Какой именно театр — уже забылось, помню только, что это был театр-варьете. Мы попали в артистическую уборную одного из величайших комиков той эпохи — не помню, которого. Они с Э. В. были старинными приятелями. Меня представили. Моя появление здесь явилось для меня самого полной неожиданностью, поэтому я предположил, что артист хотел со мной познакомиться, но нет — мое имя значило для него так же мало, как имя Китса или какого-нибудь еще симпатяги. Мы замечательно поладили. Я не произносил ни слова, поскольку мне нечего было сказать, и ничего не пил, поскольку было нечего пить, кроме виски, а я его не люблю. Зато профессиональное веселье великого комика захватило меня и повлекло за собой, как и Лукаса, и гримера, и еще парочку незнакомцев — кажется, артист решил, что они пришли с нами. Он обращал свой взор то к ним, то ко мне в поисках понимания и поддержки, и, уходя, я уносил с собой заверения, что меня всегда будет здесь ждать добрый глоток чего-нибудь крепкого (старина!). Больше мы с ним не виделись.
После смерти Лукаса я написал о нем в «Таймс»:
«Его нельзя назвать «писателем для писателей», как говорили… о ком же? О Спенсере? Вот Э. В. ответил бы точно. Почему больше нельзя у него спросить?.. Он был свободен от малосимпатичных тщеславия и зависти, свойственных иным нашим собратьям по цеху. Никто не умел так высоко ценить чужой талант, придавая так мало значения собственному творчеству. Послушай сторонний его разговоры — все о книгах, о литературе, — непременно удивился бы: почему этот человек, такой остроумный и начитанный, сам не попробует что-нибудь сочинить? На самом деле писательство не служило Лукасу для самовыражения, хоть и было совершенно необходимо. Я не знаю другого автора его уровня, который в своих произведениях так мало говорил бы о себе и так много — об окружающем мире. После знакомства с книгами Э. В. познакомиться с ним самим — значит оказаться не на знакомой почве и не на зыбкой почве, а просто в совершенно неведомой стране, захватывающе интересной и притом настолько же твердо очерченной, как его любимые меловые холмы Южной Англии. Для человека пишущего дружба с ним означала, что в каком-то смысле все свои произведения ты пишешь для него. Мысль: «Э. В. это понравится» дарила особую гордость удачным пассажам и придавала сил сочинять дальше. Точно так же мы всю неделю копили для него разные забавные мелочи: смешные, причудливые, необычные, возмутительные; всё, что где-то увидел, услышал, нечаянно наткнулся. «Об этом надо рассказать Э.В.», — думали мы, зная, что его комментарии придадут особый аромат нашим собственным впечатлениям. Юмор Лукаса искрился сухим колючим привкусом его излюбленного вина и оказывал на собеседников такое же действие: веселил, придавал ощущение легкости бытия и уверенности в себе, побуждая быть мудрее и остроумнее, чем ты есть на самом деле. А сейчас Э. В. умер и наступило отрезвление. Мир-то совсем не так хорош, как нам казалось. И мы сами не такие уж славные ребята».
Мы с ним дружили тридцать лет — с того дня, когда он впервые появился в редакции «Панча», и Лукас постоянно внушал мне уверенность, что я хороший писатель. Наверное, многие с ним не согласятся, я и сам иногда не соглашаюсь, но я знаю, что без его одобрения писатель из меня вышел бы значительно хуже. Оуэн был скуп на похвалу, как истый преподаватель, вечно опасающийся услышать в ответ: «Если мой сын и вправду такой умный, почему он не получил стипендию?» Стоило мне написать полдюжины рассказов, как он говорил: «Не пора ли вам снова взяться за стихи?» Если смотреть на дело с более светлой стороны, можно это считать своего рода комплиментом моим стихам. А после двух-трех стихотворений он говорил: «Не пора ли вам вернуться к рассказам?» — и это можно было считать (спасибо, Оуэн!) комплиментом моей прозе. По крайней мере других комплиментов я от него так и не дождался. А вот Э. В. понимал, что невозможно быть веселым, беспечным и обаятельным в стихах или прозе, если тебя постоянно не ободряют и не уверяют, что все эти замечательные качества тебе присущи. Если я и приносил хоть какую-то пользу «Панчу», так лишь благодаря тому, что в какой-то степени они действительно присутствовали, и похвалы Э. В. помогали создать видимость, будто это дается мне без всякого труда — а только так и должны восприниматься произведения легкого жанра.