– Ты бы, Тома, не садилась на чужое!
Но тетя Тома сказала, что пряники для всех. А бабушка посмотрела на опустевший флакон одеколона и говорит:
– Ты бы, Тома, одеколон понапрасну не тратила. Комар ведь бинта не проколет!
Тогда тетя Тома рассказала нам, как одна женщина пошла с одним мужчиной на кладбище, а он вырвал у нее золотой зуб и снял кольцо с пальца. А я вглядывалась в фотографии на памятниках, а они уже почти все стерлись, потому что это очень старые памятники, и тогда не было фотографий, а были одни дагерротипы. Поэтому сейчас остались только тени от лиц. Так я смотрела по сторонам и тут вдруг увидела березу с тремя красными насечками, у нее с листьев свешивалась лента с выцветшим золотом: «На вечну… память от…»
Я крикнула:
– Бабушка, нам сюда!
И я не ошиблась.
А дома, в родительскую субботу, мы ели рыбу, и я вспомнила, что с дедом мы тоже ели рыбу, мне показалось тогда, что это что-то значит, только я никак не могла выразить это словами.
Я однажды вышла во двор – поздороваться со стариками. Они все сидели вокруг деда Аполлонского и говорили, что подорожали гробы. А когда я подошла, они все замолчали и стали смотреть на меня, и тут я вижу, что у всех расстегнуты пальто, как бы из-за жары, даже слегка небрежно, а под пальто у всех – коричневые пиджаки в орденах. Я тут же все поняла, но подумала: «Они, конечно, тоже все воевали, но у нас уже есть дед Аполлонский, а значит, другие старики нам не нужны», – поэтому я посмотрела на их ордена, но ничего не сказала.
Близилось Девятое мая – праздник деда. Мы репетировали после уроков стихи и песни о войне. Было так жарко, что наши галстуки раскалились, жгло аж сквозь форму. Мы с Зойкой подвернули рукава. Мы пели в сиянии галстуков о детстве и мире, и нам было непонятно, отчего на нас так умилялась Людмилка. Мы ей обидно улыбались.
Мы ходили к деду Аполлонскому, привыкая постепенно к запаху селедки и лекарств. Мы покупали еду, как он просил, молоко и хлеб на деньги, утаенные от сына, мы вытирали пыль на столе и хвалили куски мыла в серванте за хороший запах и яркие обертки. Мы набивались в его комнату – человек десять-пятнадцать пионеров, вставали кружком и просили повторить историю про шрам. Мы выкрикивали ему, один за другим, заголовки газет. Я кричу, например:
– «Мы хотим быть услышаны».
А дед – мне:
– Дальше-то что?
А я – ему:
– Там дальше по-мелкому. Читать?
А он – мне:
– Да не надо по-мелкому, не надо! Ты не разберешь!
И поправляет очки.
Дед говорил нам, что он скоро умрет, а денег нет и хорошо бы, если бы его похоронило государство, а мы кричали:
– Вам еще жить и жить!
Мы спрашивали у деда про войну, а он у нас про учебу. Про войну он почти не рассказывал, все больше про сына…
Однажды он подал мне открытку, там были искры салюта на фоне Кремля. Я сказала деду и всем:
– Я уеду сюда!
Но дед сказал:
– Это Кремль!
Он, по-моему, не поверил. Тогда я стала читать:
– «Уважаемый Борис Анастасьевич! Сердечно поздравляем Вас с праздником Победы и весны! Желаем Вам здоровья, добра! Жить до ста лет – не тужить!
Пусть в Ваши дороги
Не войдут тревоги!
И не станет горе на Вашем пути,
Пусть не устанет и не перестанет
Счастье за Вами целый век идти!
Рады за Ваши успехи в труде! Петр и Василий Тишковы, г. Вятка». Это все его однополчане, – добавила я.
Дед кивнул. При нас дед больше не плакал.
И вот уже совсем по-настоящему наступила весна безо всякого снега. Зойка ходила в ситцевой юбочке и мохнатых носочках, а я – во фланелевом толстом платье и панталонах. Я дома сказала:
– Эти штаны я носить не буду!
А бабушка сказала:
– Будешь! Они китайские, из хлопка! На них написано «Дружба» и два кольца, к тому же я не хочу, чтобы ты все себе простудила!
Я рано-рано проснулась и вышла на балкон. Я смотрю с четвертого этажа вниз, а двора совсем не видно. Просто море зеленых листьев, и они от ветра выворачиваются наизнанку и поэтому светлеют. Я могла только слышать, что во дворе, а слышен был треск веток. Это значит, что зацвела сирень, а Дроздик с Димкой Зеленкиным ее ломают, потому что Людмилка сказала, что ломать сирень – полезно для сирени.
Мне ночью такой страшный сон приснился: будто бы опять родительская суббота, а я потерялась у кладбищенской стены, и вот я иду вдоль этой стены и спрашиваю у всех, где бабушка с тетей Томой? А никто не знает. Старухи у стены с бумажными васильками тоже не знают. Я иду и вглядываюсь в их лица, а они мне все отдают и отдают бумажные цветы, и вдруг одна положила мне живую веточку сирени. Я посмотрела ей в лицо – а она мертвая, и за ней – все мертвые старухи сидят с живыми цветами в руках, а все живые бабки по другую сторону с искусственными васильками. Тогда я крикнула: «Пусть все будет живым! А мертвого пусть не будет!» А на кирпичной стене – надпись на черной ленте: «На вечну… память от…» И как только я ее прочла, все старухи – и мертвые, и живые – стали кустами сирени…
Мне вообще-то страшное не снится. Я всегда по вечерам молюсь, чтобы не снилось ничего такого. Я только помню, давно, мне было четыре года, я увидела на кухне огромный нож с пластмассовой ручкой. Она была вся зеленая, в белых разводах. Бабушка резала этим ножом мясо, а на лезвии оставалась кровь. Я убежала в свою комнату и спряталась под стол. А ночью мне приснился этот нож и что будто бы за мной с ним гонялись разные люди.
Мне все утро хотелось сирени – синей и белой.
Я пошла в школу, а в коридоре наткнулась на Людмилку. Она была в белой кофточке, и сквозь нее просвечивал лифчик в красный горох. Наши, как увидели, так покатились прямо в коридоре. А Людмилка услышала и застеснялась входить в класс. Она отвернулась к окну в коридоре, а уже пять минут шел урок. Тогда все наши стали по очереди выбегать в коридор и спрашивать:
– Людмила Кирилловна! А расскажите про строение пчелы!
А сами пялились на лифчик.
И никому не было жалко ее за то, что она такая худая и рыжая, что у нее лифчик в красный горох…
А когда совсем стал кончаться май, мы перестали ходить к деду, потому что стало жарко. Мы только иногда приносили молоко, но в квартиру уже не заходили, а подавали через порог. Дед говорил нам только: «Никто ко мне не ходит, даже сын…», и еще говорил, что ему прибавили пенсию на десять рублей… Я помню, зимой мне всегда наливали молоко, прозрачное, с голубой каемкой от воды по краю чашки, а сейчас оно загустело…
Мы с Зойкой часто прыгали в резинку во дворе. Дед Аполлонский уже не выходил во двор сидеть со стариками, и поэтому здороваться стало неинтересно. Мы с Зойкой прыгали в резинку под его окнами. Еще с нами была Таня Афонасик. Толстая. Младше нас на год. Когда она прыгала, у нее тряслись ноги. Я этого сначала не заметила, мне про это сказала Зойка. Я ей не поверила, но она говорит:
– Ну давай возьмем ее с нами. У нее дрожат ноги от прыжков. Ты посмотришь.
И вот как раз прыгала Таня Афонасик, топоча ботинками, а Зойка мне сигналила глазами, чтобы я смотрела, но мне было не до Тани. Я с тоской думала, что сейчас прыгать придет моя очередь и как я буду прыгать, когда на мне желтые панталоны на толстых резинках? Когда пришла моя очередь, я стала прыгать, натянув юбку на коленях, чтобы Зойка с Таней не смеялись, а Зойка мне говорит:
– Оля, Оль, ты что, в панталонах?
Я уже собралась ответить, что нет, но вдруг обернулась назад: у окна стоял дед Аполлонский, смотрел, как мы прыгаем. Он увидел, что я на него смотрю, замотал головой и потянулся к раме, чтобы открыть.
Я крикнула:
– Здрасте, дедушка!
Но он, как раньше, стал показывать пальцем на уши, что он не слышит, и с треском раскрыл окно. Он крикнул мне:
– Что ты сказала?
– Здрасте, дедушка!
– А, – говорит, – а то я смотрю на вас, вижу, что вы со мной разговариваете, а не слышу ничего.
– Мы ничего вам не говорили, – сказала я. – Мы просто прыгали. Вам показалось!
Дед нам сказал тогда, что никто к нему не ходит и что он скоро умрет, а на государственный счет его, наверное, не похоронят. Мы промолчали в ответ. Мы тогда еще не умели наврать, что придем. Дед не знал, что нам еще сказать, поэтому мы стали прыгать дальше.
Моя бабушка как-то купила картошку на остановке «3оопарк». Такую черную, в комьях земли. Она сидела на кухне, чистила ее, и у нее совершенно почернели руки, а картошку, всю побелевшую, она кидала в воду. Она мне сказала:
– Там, в сумке… Я купила тебе два абрикоса.
Я достала их из сумки – они были в полиэтиленовом мешочке, к нему прилипло чуть-чуть земли… Их было два. Два желтых рыхлых абрикоса, и каждый из двух половинок. Один был с розовым бочком, слегка помятый, так что половинка съехала набок, а другой покрепче, в коричневых точечках. Я съела их оба. С жадностью. Даже облизала горьковатые косточки, а потом вытерла руки о кафель на кухне. А потом бабушка увидела желтые разводы на стенке и очень меня ругала. У меня абрикосовый запах впитался в пальцы, и бабушка мне сказала: