Шофер такси в ответ на робкое мамино обещание заплатить ничего не сказал, а только с досадою крякнул, как утка. Ехали долго – город был немного угрюмым, как большинство провинциальных городов, уютность которых всегда граничит с угрюмостью так же, как красота всегда немного граничит с уродством, но казалось, что если отнять у этого города немного его естественной угрюмости, то и уюта в нем станет меньше. Наконец остановились на какой-то пыльной, с разбитой мостовой, улице, на которой было несколько каменных четырехэтажных городских домов, давно требующих ремонта, а остальные – просто деревянные домики, оставшиеся здесь с тех времен, когда процветало мещанство на свете, и были заборы из досок, и будки с собаками, и непременно у каждой калитки по тонкой рябине.
Калитка нужного им дома была не заперта, собачьей будки не существовало, а в саду, окружавшем покосившееся жилье, царила развязность, не свойственная настоящему деревенскому хозяйству: везде пестрели цветы, нисколько не заключенные в клумбы, а просто растущие, как им хотелось, тропинки все были кривые и тонкие, и, видимо, чтоб не мешать своим розам, хозяева даже к уборной ходили по очень неловкой, заросшей тропинке.
На крыльце с кошкой на руках, в вытертой узбекской тюбетейке на голове сидел сутулый смуглый человек и ровным счетом ничего не делал: сидел и смотрел на закат. И кошка, устроившаяся на слабых коленях этого человека, как будто впитала его же манеру: смотреть на закат и грустить втихомолку.
Увидев Елену Александровну и Анну, смуглый человек в тюбетейке выронил кошку с колен, – она в шелковистом порыве умчалась, – а он, очень громко заплакав, как плачут лишь дети и вовсе для жизни не годные люди, простер свои руки и бросился к ним. Припав к его узкой груди, расплакалась тут же и мама, а весь этот сочный и майский закат стал чутким свидетелем следующей сцены: смуглый и узкогрудый, с головы которого только что свалилась узбекская тюбетейка, прижимал к себе Елену Александровну, изредка отстраняясь от нее, чтобы плачущими своими, карими глазами как можно глубже заглянуть в ее тоже карие и тоже плачущие глаза. И тут уже все: солнце, небо и травы – заметили их безусловное сходство. Конечно, все ахнули и догадались, что встретились и обнимались, рыдая, давно разлученные братец с сестрицей.
– Да как же... ты... Лелька... не преду... пре... ди... ла... ведь кто мог... по... думать...
– Сейчас расскажу... А ты Аньку заметил?
Потерявший на радостях тюбетейку увидел, наконец, что в двух шагах от них стоит очень красивая и очень худая девушка, в которой с трудом различались приметы племянницы Анны. На крыльцо тем временем вышла толстая и неопрятно одетая женщина со следами, как говорят, «былой красоты», но столь постаревшей, погасшей, увядшей, что только уж очень старательным взглядом ее красоту можно было заметить.
– Веруська, – сказала Елена Александровна, – ты видишь, какие мы? Раз и – приехали!
Веруська, не говоря ни слова, расцеловала золовку в обе щеки, причем сразу стало понятно, что радость ее гораздо более сдержанна и осмотрительна, чем радость мужа, спустилась с крыльца, оттащила родного дядю от родной племянницы, расцеловала и ее и, несколько раз извинившись за то, что не вымыты окна, вошла с ними в дом.
Окна и в самом деле вымыты не были, но в маленьком доме казалось по-своему даже красиво. Одну стену украшала аппликация на ткани: дама в белом, а теперь уже голубоватом от ветхости кружевном халате, в чепчике на кудрявых, золотистых волосах, сложив свои длинные тонкие пальчики, сидела на пышной кровати, молясь перед сном. Напротив дамы застыла служанка, держа в руках свечечку. Кроме этой аппликации, везде было множество ярких подушек с чудесною вышивкой, а на столе, на полочках, на подоконниках – всюду – стояли цветы, веселя людям взоры.
Неопрятно одетая Веруська тут же принялась хлопотать, полезла под кровать, выставив свой толстый, как у старой лошади, зад и пятки в разношенных шлепанцах. Из-под кровати она достала банку соленых огурцов и банку маринованных помидоров, из шкафа – печенье и хлеб, потом, громыхнувши печною заслонкой, горячие пышки из серой муки.
– Не ждали, не знаю уж, чем угостить-то, – несколько в нос и надменно, как будто она всю жизнь прожила золотоволосой дамой с аппликации и только сейчас громыхает заслонкой, сказала Веруська. – Вы хоть телеграмму бы дали, мы встретили...
– А мы добрались на такси, – заискивая, как показалось Анне, перед золовкой, засмеялась Елена Александровна, втянув обратно в горло непролившиеся слезы. – У нас разговор к тебе, Вера. К тебе тоже, Сашенька.
Сашенька, старший брат Елены Александровны, заморгал карими, точно такими же, как у сестры, глазами и быстро закивал головой.
– Сначала: обедать, – сказала Веруська и сразу куда-то ушла.
Вернулась минут через пять в синем бархатном платье и с брошью на вороте. Сели обедать.
– А водочки как же? – засуетился ее узкогрудый муж. – Ты рюмочку выпьешь?
Елена Александровна кивнула. Веруська принесла полбутылки водки, и все, кроме Анны, наполнили рюмочки.
– Ну, что? – всхлипывая, сказал дядя Саша. – Вот мы повидались. Родные, любимые... Анечка... Господи!
После обеда с его вкусными серыми пышками и чая с брусничным вареньем, печеньем, а также наливкой, как это водилось, вышли на крыльцо, потому что в доме с низкими его потолками стало душно к вечеру.
– Анюта, пойди отдохни, – попросила Елена Александровна.
– Я лучше останусь, – ответила Анна.
Дядя Саша достал из кармана брюк пачку «Казбека», и они с сестрой закурили, хотя мама ни за что не решилась бы закурить дома, при отце.
– У нас неприятность, – быстро выдыхая горький дым, сказала Елена Александровна. – Я вам расскажу все, как есть: Ане нельзя сейчас оставаться в Москве. – Она не удержалась и всхлипнула. – Аня беременна. Муж ее уже несколько месяцев в командировке, и все это время у нее была связь с иностранцем...
– О, Господи, Боже ты мой! – всплеснула руками Веруська и вдруг обняла эту Анну так крепко, что Анна слегка даже ойкнула.
– Но дело не только в том, что она ждет ребенка от иностранца, – взяв себя в руки и вытерев мокрые глаза, продолжала Елена Александровна. – Дело в том, что муж ее на виду, вы знаете, я вам писала, и он сейчас должен вернуться. Поэтому...
– Да понял я, Леля. – И тут дядя Саша накрыл своей смуглой, худою рукою худую и смуглую руку сестры. – Анюта останется здесь. Я все понял.
Сергей Краснопевцев вез своей жене и всей ее семье такую груду подарков, что, когда он вышел из здания аэропорта с тяжелыми чемоданами в обеих руках и не увидел ни своей машины с шофером, ни, главное, Анны, первое, что он почувствовал, была досада на ее вечную неорганизованность. Но это ничтожное и, надо сказать, странное по своей ничтожности и неуместности после стольких месяцев разлуки чувство пришло к нему только по одной причине. Своею ничтожностью и неуместностью оно постаралось быстро вобрать в себя, спрятать и оттянуть охвативший его страх, который был сильным настолько, что рассудку или, может быть, инстинкту самосохранения Сергея Краснопевцева пришлось, вероятно, вмешаться, подсунув ему вместо страха досаду.
Он поставил чемоданы и оглянулся.
– Здравствуйте, товарищ Краснопевцев, с приездом, – сказал за его спиной незнакомый низкий голос.
Краснопевцев резко обернулся. Близко к нему, слишком близко для того, чтобы просто поздороваться, стояли двое мужчин, внешность и манеры которых не оставляли никаких сомнений в том, кто они такие и откуда. И он, который отлично знал, как это происходит, вдруг так растерялся, что в первую секунду начал задавать те же пустые и ненужные вопросы, которые задают и те, которые знают, как это происходит, и те, которые не знают.
Через минуту он уже сидел в черной машине с приспущенными шторками на окнах, руки его были свободны от чемоданов, и близко к нему, подпирая плечами широкие плечи его, примостились совсем незнакомые жесткие люди.
– Могу я, в конце концов, поинтересоваться, куда вы меня везете и с какой целью? – хрипло спросил он, увидев сквозь щель между шторками, что машина объезжает памятник Дзержинскому и направляется к улице имени Кирова.
Вместо ответа один из его провожатых достал из кармана наполненный шприц, Краснопевцев ощутил легкий укол в предплечье и вдруг перестал видеть, слышать и чувствовать.
Он не знал, что происходило с ним после того, как машина въехала во внутренний двор Лубянской тюрьмы, где его выволокли из нее и, с болтавшейся, закинутой головой, безвольными, как у куклы, ногами, дотащили до камеры, куда и бросили так, как бросают не живое существо, а мягкий неодушевленный предмет, который не должен сломаться в падении. Он рухнул на каменный пол, и дежурный, смотревший внимательно в круглый глазок, пошел доложить, что он спит очень крепко.