Оратор-гимназист, тоненький, малокровный, с редкими волосами на голове и еле намеченными усиками, читал резолюцию:
– «Мы, учащиеся среднеучебных заведений, собравшись на митинге, выражаем свое сочувствие современному освободительному движению и объявляем забастовку всех учащихся».
Иван отсюда заглянул к социал-революционерам, а потом – на университетский двор.
Под совершенно темным небом притаилась неподвижная, тяжелая и черная масса народу.
Она не вместилась в университет.
Так малы берега во время разлива многоводной реки.
Река ищет выхода, рвет, мечет, разливается и затопляет луга.
Лиц нельзя было разобрать, нельзя было разобрать и лица оратора.
Он стоял на штабеле дров, и голос его гремел сверху, как из-за темных туч.
– Это говорит вам рабочий! Товарищи!
«Опять рабочий, – подумал Иван, – положительно интеллигенции теперь нечего делать. Пора, кажется, ей на покой. Она вспахала землю, заложила семя, полила ее кровью и слезами, удобрила горами трупов и костей. Семя дало всходы…»
Открытие это радовало его и огорчало.
В нем теперь не нуждались.
Когда-то он был на собраниях первым, а сейчас тридцать третьим.
«Фу, как это мелко! Так и должно быть! Пролетариат вырос!»
Прослушав оратора, он возвратился к железнодорожникам.
В зале было теснее прежнего. Люди задыхались, обливались потом.
Какой-то оратор теперь критиковал ответ министра путей сообщения депутатам.
Сейчас говорил девятый оратор.
Он чувствовал себя теперь еще более лишним и маленьким-маленьким среди этих пламенных ораторов-молотобойцев из народа, в потертых пиджаках и со впалыми щеками от вечного недоедания.
Да если бы и дошла до него очередь, что он сказал бы!..
Все, что он ни сказал бы, было бы бледно…
Возле него вдруг очутился Чижевич – весь мокрый, растрепанный, с прилипшим к шее воротничком косоворотки.
– Ну, каково?! Слышал?! – И лукаво подмигнул глазом на публику. – Не ожидал?! Послушай! Едем на женские курсы! Сегодня повсюду митинги – в консерватории, у лесгафтичек, у технологов. Едем, что ли?
– Конечно!
Они оставили университет, кликнули извозчика и поехали.
Чижевич говорил без умолку:
– Слышал, как министр-то путей сообщения растерялся?! Депутаты ему резолюцию насчет политической свободы представили. Да, ха-ха! – И он залился веселым смехом. – А сегодня, говорят, было заседание командиров всех полков в городе под председательством генерала Трепова. Город разделен на четыре военных округа, и приказано патронов не жалеть… Судороги, братец ты мой!..
IV
Иван три дня жил в каком-то угаре. Он не пропускал ни одного митинга и несколько раз говорил с кафедры.
Но вот была объявлена конституция.
Это было вечером.
На Невском кричали «ура», поздравляли друг друга знакомые и незнакомые, некоторые роняли слезы.
Иван поехал к Чижевичу.
«Итак, – думал он дорогой, – первая победа. Победа хотя и не бог весть какая, но все же… Свобода собраний, союзов, неприкосновенность личности. Завтра все российские тюрьмы разожмут свои лапы и выпустят тысячи товарищей, положивших душу и проливших массу крови за свободу. Расступятся мрачные сибирские тайги, падут затворы с Петропавловки и Шлиссельбурга!..»
Мимо него галопом промчались несколько казаков.
– Ура! – крикнул он им в экстазе.
Они привстали на стременах, повернули к нему свои бронзовые лица, и один, как ему показалось, сорвал с головы круглую шапку с ярко-красным околышем, напитанную кровью, и потряс ею в виде приветствия в воздухе.
– Слышал, брат? Свобода народу дана, – обратился Иван Федорович к извозчику.
Тот, здоровенный псковичанин, повернул свое широкое лицо, обросшее копной рыжих волос, блеснул веселее своими большими темно-синими глазами и показал белые зубы.
– Слышал, все говорят, барин, – ответил он и разудало, сплеча хлестнул лошадку.
Чижевич жил далеко, на Выборгской стороне, и, пока лошадка трусила, Иван по привычке предавался грезам.
В только что свершившемся акте он ясно видел мощь русского пролетариата.
Как он вырос! Как он силен!
Захотел – и вся страна в один момент остановилась, замерла.
Могучая сила этой забастовки вполне определилась сейчас.
А что, если бы вдруг поднялся пролетариат всего мира, соединился и объявил всеобщую забастовку?
Петербург, Москва, Вена, Берлин, Париж, Лондон, Нью-Йорк, Чикаго.
Все погружены во мрак.
Везде потушено электричество, поезда не ходят, стоят пароходы, верфи, угольные и алмазные копи, мукомольные мельницы, фабрики, заводы, перерезаны телеграфные и телефонные провода, подводные кабели, потушены маяки – мрак, холод, голод, мертвая тишина.
Буржуазия и правительства мечутся, растерянные и беспомощные, сдают поспешно форт за фортом, и все, все переходит в руки пролетариата…
У Чижевича в небольшой комнатке было светло и людно.
Тут был налицо почти весь комитет – вся компания.
За одним столом сидела Наташа – сестра Чижевича, молоденькая курсистка, Нина Заречная и Ольга Лебедева – тоже курсистки.
Колени их и часть стола заливала алая, как кровь, материя.
Они шили знамя.
Компания пела хором:
Чистое сопрано Наташи выделялось среди хора наподобие серебряного колокольчика.
Технолог Прохоров аккомпанировал на гитаре. Он сидел на продранном диване, заложив ногу за ногу.
Иван был встречен восторженно.
Компания энергично готовилась к завтрашнему дню.
Она решила ознаменовать победу грандиозным шествием со знаменами, в котором должны были участвовать все учащиеся и забастовавшие рабочие.
Ивана немедля засадили за работу.
Наташа сунула ему в руку короткий шест-древко, красное готовое знамя, гвозди и молоток и велела прикрепить знамя.
Компания, работая, пела и говорила без умолку.
Каждый пункт «Манифеста» обсуждали в сотый раз, говорили об амнистии, вспоминали товарищей, томящихся по тюрьмам и в Сибири.
Семенов – технолог, громадный детина – важно похаживал по комнате, крутил ус и басил:
– Гм-м!.. Наша взяла.
Он повернулся к Прохорову и крикнул ему:
– Жарь «Нагаечку!» Только, чур, не жалеть патронов!
Тот «зажарил», и компания хором подхватила:
– Ради бога! – раздался неожиданно визгливый голос.
Все повернули головы и увидали в дверях хозяйку Чижевича – офицерскую вдову.
Глаза ее чуть на лоб не лезли от испуга, а руки в коротких рукавах были сложены как бы для молитвы и тряслись.
– В чем дело, прелестная Евлампия Самсоновна?! – спросил ее Семенов.
– Ради бога! – взмолилась она. – Не надо!.. Не ровен час!.. Дворник!.. Полиция!..
– Ну что вы! Ведь слышали: свобода! Не угодно ли оправдательный документ?! – И Семенов сунул ей под самый нос «Манифест».
Офицерша искоса посмотрела на «Манифест» и недоверчиво процедила:
– Мало ли… «Манифест»… Сегодня свобода, а завтра… пожалуйте ручку – и в участок… Знаете, как у «нас».
Компания так и покатилась со смеху, а Семенов, хлопнув ее по плечу, крикнул:
– Здорово!.. Я то же самое думаю… Только не надо вешать носа! Товарищи! Итак!
Он расправил руки, как капельмейстер, топнул ногой и снова затянул:
Компания подхватила.
Офицерша криво улыбнулась, заткнула уши и скрылась в коридоре…
V
Иван с Наташей оставили квартиру Чижевича в три часа ночи.
На улице, несмотря на поздний час, было сильное оживление.
Петербуржцам не спалось и не сиделось дома.
Везде, на каждом шагу, только и слышно было: «Свобода, свобода, свобода!»
Иван и Наташа колесили по всем улицам, заговаривали с полицейскими и у «Медведя», вместе с кучкой каких-то людей, качали казачьего офицера.
– Вы теперь наши братья, – приговаривала публика.
– Да-да, – отвечал казак.
Они колесили долго. Иван все время фантазировал, рисовал удивительные перспективы, ожидающие Россию.
Нева под мостом кипела, надувалась и напрягала все силы, чтобы разнести теснящие ее гранитные стены.
Полюбовавшись ею и бросив продолжительный взгляд на Петропавловку, они повернули домой.
Наутро солнце, прятавшееся до сих пор в тумане и дождях, всплыло над городом.
На фасадах домов и заборах рельефно выделялись громадные белые плакаты с объявлением конституции.
– Значит, свобода – не мистификация, – проговорил радостно Иван.
Он кликнул извозчика и велел везти себя к университету.
Извозчик дернул вожжи, и Ивану показалось, что он поплыл по мягкой реке.