Осенью, месяца три назад, вышла первая книга Джейн. Наивная, но довольно своеобразная; имя автора было совсем новым, и потому детище Джейн не имело особых шансов на успех без протекции какой-нибудь именитой особы. В Лондоне у Джейн не было знакомых, которые могли бы привлечь к книге внимание. Издатель сам постарался – выпустил роман изящным форматом, в ярко-красном переплете, дважды устраивал в честь Джейн ленч (на которых она не решалась слова вымолвить) и надеялся, что тем самым обеспечил книге succиs d'estime[2] . Для какой-то газетенки рецензию написал Максимилиан, он не просто подал книгу, а сделал из нее гвоздевой материал номера. Получив вырезку и увидев фамилию автора, издатель только плечами пожал. Но Джейн была на седьмом небе от счастья. Она выучила рецензию наизусть и с утра до вечера благодарила судьбу. Подумать только,онзаметил ее книгу итакнаписал о ней! Эта негаданная книга словно выпустила ее из неволи; теперь же рецензия Максимилиана окрылила ее. Джейн отправила ему благоговейное письмо, в котором призналась, что она его давняя поклонница. С семнадцати лет (теперь ей было тридцать) не пропускала она ни строчки, под которой стояло его имя. Натура впечатлительная, Джейн уединенно жила в провинции. В ее пристрастиях была неискушенность самобытного художника – ведь такой художник, как дикарь, простодушно тянется ко всему, что блестит, а когда разберется, что к чему, сам уже утрачивает невинность восприятия.
Примерно через неделю Максимилиан Бьюдон ответил на ее письмо, завязалась переписка. Джейн призналась, что кроме прозы пишет стихи, но не осмеливается их показать. Он написал, что женат; спросил, замужем ли она; Джейн ответила, что еще не была влюблена. Перед рождеством она известила его, что вдвоем с приятельницей сняла квартиру в Баттерси-парке и думает месяца три пожить в Лондоне. Когда Джейн, уже больная, приехала в Баттерси-парк, ее ждало письмо; Максимилиан приглашал на ленч и просил принести стихи.
Они были с ней, в папке под мышкой. Джейн не волновалась; лихорадка притупила все чувства, измотала ее. Но, свернув за угол к «Террасе Медузы», она остановилась как вкопанная – любой бы остановился. Джейн прикрыла глаза рукой, потом снова взглянула, но увидела то же – обращенную на север террасу с облупленной сырой штукатуркой, потонувшую в собственной тени, покосившуюся, пустую, с заточенными в ней отзвуками умолкших голосов. Двери заколочены, окна забиты досками или покрыты толстым слоем сажи. В саду грязный затоптанный снег. Кажется, еще немного – и свершится Страшный суд; здесь любому стало бы не по себе.
– Наверное, я… Не мог же он…
Она посмотрела на номера домов, приколоченные у разбитых окон над парадными дверями. Между часом и двумя, писал он, № 16. Вступив в тень, Джейн зябко поежилась – до этого она старалась идти по солнечной стороне – и пошла вдоль фасадов. Дойдя до угла, собралась с духом и подняла глаза: на этом последнем по улице доме висела табличка – №16. Сквозь запыленные стекла, будто оранжевые призраки, проступали портьеры. Солнечные лучи проникали через окно, выходящее во двор, и дробились искорками на воздушных шарах, подвешенных в дверном проеме. Эта обитаемая часть дома соединялась с мертвой громадой террасы. Джейн поднялась по ступенькам и позвонила.
На второй звонок дверь открыла женщина. Поправив спадающую на глаза прядь седых волос, она взглянула на Джейн, на папку под мышкой.
– Господи, надеюсь, вы не мисс Оутс?
– Я…
– Боже мой. Ваш телефон не отвечал, я послала вам телеграмму с просьбой отложить визит. Уже несколько дней как муж болен. Он понемногу встает с постели, но еще никого не принимает.