О чем они говорили той ночью? О чем они только не говорили той ночью! Обо всем и ни о чем. АА расспрашивала про своих друзей, которые сгинули, канули, исчезли с горизонта, уехав за границу.
О композиторе Артуре Лурье, с которым у АА был роман (а с кем у нее не было?), о Саломее Андрониковой, той самой красавице Соломинке, которой влюбленный Мандельштам посвятил стихотворение, о Вере Стравинской, о Георгии Адамовиче, которых близко или на проходах знал Исайя Берлин. Само собой, о литературе – о Льве Толстом, которому АА не могла простить гибели Анны Карениной и решительно предпочитала ему Достоевского, о Пушкине, об Александре Блоке, с которым у нее тоже будто бы был роман, судя по стихотворению «Я пришла к поэту в гости…», но никто со свечой не стоял, а потому под вопросом. О Марине Цветаевой – «Она поэт гораздо лучше меня», о Пастернаке, который неоднократно делал ей предложение, о бывшем муже Николае Гумилеве, о Мандельштаме. «Я любила его, и он любил меня», – сказала Ахматова и разрыдалась, и Исайя поначалу не понял, о ком она – о Гумилеве или Мандельштаме. Оказалось – о Мандельштаме. Она не могла говорить об Осипе без слез:
– После того, как он дал пощечину Алексею Толстому – «Русского писателя бьют!» – вскричал этот фанатичный антисемит и сталинский прихвостень – все уже было предрешено.
Ахматова отдавала этому мнимому графу должное как писателю, но считала его «причиной смерти лучшего поэта нашего времени, которого я любила и который любил меня». Плачущая, рыдающая Ахматова – лично я такой ее даже представить не мог! Они много говорили о личном, но Исайя Берлин не рассказывает, что именно. Упоминает только ее рассказ о браках с Гумилевым, Шилейко и Пуниным и ее расспросы о его личной жизни: «Я отвечал полно и свободно, словно она имела право знать обо мне все».
За весь разговор произошла одна только заминка, когда Ахматова, закрыв глаза, стала декламировать по памяти байроновского «Дон Жуана» по-английски. Исайя хорошо знал эту поэму, но из-за ее произношения не мог понять даже, какие строки она читает с таким глубоким чувством, до него долетали только отдельные слова. Чтобы скрыть замешательство, он встал и стал смотреть в окно: «Подобным образом мы, очевидно, читаем классические греческие и латинские стихи, произнося слова так, что их авторы или другие представители того времени ничего бы не поняли», – напишет позднее Исайя Берлин.
Такая же история повторилась почти четверть века спустя с Бродским, которого сэр Исайя пригласил прочесть лекцию в Британской академии, которую он возглавлял. Бродский прожил уже за границей 18 лет, однако акцент, картавость и прочие артикуляционные дефекты (ладно: особенности) делали его речь невнятной для англоязычной аудитории. Исайя Берлин, который написал о Бродском куда интереснее и качественнее, чем Бродский о нем (эссе «Исайя Берлин в восемьдесят лет»), так описывает его лекцию: «Никто не понял… Я тоже не понял ничего. Он говорил по-английски быстро, глотая слова. И я не мог уловить, не совсем понимал, что он говорит. Его приятно было слушать, потому что он был оживлен, но понял я потом, когда прочел». Само собой, не только это схожее восприятие русским британцем орального английского двух русских поэтов связывало эту троицу, но амагкн, планида, судьба, рок.
Неважно также отсутствие взаимной поэтической приязни у Ахматовой и Бродского. Это была улица с односторонним движением. Ахматова рано признала Бродского и даже назвала его гением, прочитав «Большую элегию Джону Донну», которую ИБ написал, не зная еще ни одного стихотворения английского барочного поэта-проповедника – разве что строчки, взятые Хемингуэем эпиграфом к роману «По ком звонит колокол». Но это как раз говорит в пользу Бродского: он все схватывал влет, с полуслова, а иногда и без слов – sapienti sat.
Бродский, напротив, был к поэзии и поэтике АА отменно равнодушен. У него были другие кумиры: Державин, Баратынский, Пастернак, Маяковский, Мандельштам, Слуцкий. Из женщин – Цветаева, антипод Ахматовой во всех отношениях, лень перечислять. «Вы не должны любить мои стихи», – сказала ему АА. Он и не любил их, хотя в ответ стал выкручиваться. Бродский здесь не одинок – никто из больших русских поэтов, чьи стихи АА любила, не любил ее стихи. Гумилев, ее муж и глава акмеистов, отговаривал ее от стихосложения, полагая, видимо, что на семью достаточно одного поэта: «Ты бы что ли танцевала, ты такая гибкая». Хвала Пастернака ее «муравьиному шоссе» вызвала ироническое предположение АА, что «Боря впервые прочел мои стихи». Цветаева, та и вовсе была равнодушна к стихам Ахматовой. Обожаемый ею Мандельштам печатно обозвал ее «столпницей на паркете».
А теперь вот и его тезка – «младший Ося», который воспринимал АА скорее, как последний сколок Серебряного века и нравственный авторитет, чем как индивидуального поэта. «Что-то в отношении ко мне другого Иосифа напоминает мне Мандельштама», – записывает АА в дневнике.
Впрочем, и остальные ахматовские сироты любили ее не за стихи.
То есть «мы ее любим не за это», по гендерному перевертышу армянского анекдота. Или, переводя из низшего в высший регистр: порвалась цепь времен, и АА была для Бродского со товарищи недостающим звеном между распавшимися временами: историческими, человеческими, литературными, поэтическими. Это единственное, что может оправдать пафосное, высокопарное и даже выспренное «великая душа», отнесенное Бродским к Ахматовой. Отдадим должное АА: в своей любви к поэзии она была поверх личных обид, которые могли у нее возникнуть к нелюбившим ее, как поэта, и любимым ею поэтам.
Чему еще научился ИБ у АА, так это ее modus vivendi, имперскому и императивному стилю, культу собственной личности, перформансу вдобавок, а иногда взамен стихов, жизнетворчеству, стратагеме успеха, самопиару и самомифологизации, но, само собой, куда с бóльшим размахом и куда в более крупном, мировом масштабе. Даже в безапелляционных эпатажных оценках Бродского легко просматриваются уроки Ахматовой, ее нахрапистая школа. Ср. к примеру его ревизионистское заявление, что 18 уцелевших колонн на мысе Сунион многажды прекраснее Парфенона с аналогичным у Ахматовой: «Коломенское прекраснее Notre Dame de Paris» – калька, разве нет?
Знаменитые слова Ахматовой в связи с арестом – судом – ссылкой Бродского: «Какую биографию делают нашему рыжему! Как будто он кого-то нарочно нанял» – были сказаны ею с очевидным оттенком зависти и ревности. Хотя также очевидно, что Бродский хоть и превзошел Ахматову в имиджмейкинге, зато ахматовского железа ему не хватало и не хватило: «Мы железные. Те, которые не железные, давно погибли», – постулировала прошлое в будущее Ахматова. Гибель Бродского нельзя списать на один только обнаруженный еще в юности врожденный порок сердца («порожек», его словами) да еще на неудачный bypass уже здесь в Америке. Он все принимал близко к сердцу и за все расплачивался – и расплатился: от трагической любви до многолетней, тягостной, на измор, борьбы за Нобеля.
Меня, однако, интересует сейчас иностранец в своем отечестве, связующий двух этих поэтов, хотя они и так были человечески связаны и близки, несмотря на полувековую между ними разницу, и в посредниках не нуждались – Исайя Берлин, друг Ахматовой и Бродского, хоть и в разные времена. Вот что он писал о Бродском: «Как могли его понять те, кто не читал его по-русски, по его английским стихотворениям? Совершенно непонятно. Потому что не чувствуется, что они написаны великим поэтом. А по-русски… С самого начала, как только это начинается, вы в присутствии гения. А это уникальное чувство – быть в присутствии гения… Поэт может писать только на своем языке, языке своего детства. Ни один поэт не создавал ничего достойного на чужом языке… Поэт говорит только на родном языке».
Лиса или ёж?
Что же до Анны и Исайи, то спустя 20 лет после ночной встречи, за год до смерти АА, они вновь свиделись в Оксфорде, где Ахматова получила диплом почетного доктора. Судя по воспоминаниям сэра Исайи, он смущенно выслушивал ее эгоцентричную и гиперболизированную трактовку их ночного свидания:
«Она добавила, что мы – то есть она и я – неумышленно, простым фактом нашей встречи, начали холодную войну и тем самым изменили историю человечества. Она придавала этим словам самый буквальный смысл и была совершенно в этом убеждена и рассматривала себя и меня как персонажей мировой истории, выбранных роком, чтобы начать космический конфликт. Я не смел возразить ей, сказать, что она преувеличивает воздействие нашей встречи на судьбы мира, потому что она восприняла бы это как оскорбление ее собственного трагического образа Кассандры – и стоящего за ним исторически-метафизического видения, которое так сильно питало ее поэзию. Она думала, что Сталин дал приказ, чтобы ее медленно отравили, но потом отменил его».
Именно от Ахматовой сэр Исайя узнал апокриф о бешеной реакции Сталина на их неформальное рандеву: «Наша монахиня принимает иностранных шпионов…» – и дальше разразился такой бранью, мат-перемат, которую АА не решилась повторить. Исайя Берлин тут же оговаривается, что никогда не служил в разведке, и слова Сталина объясняются его патологической манией преследования. А если даже и был британским шпионом, разве он признался бы в этом?