А в ранние года я даже стихи (чуть ли не басни) изредка пописывал о людях хороших:
Тем, чей дух погряз в уродстве,
вот рассказ о благородстве.
Как-то муж к жене пришел,
там любовника нашел,
только бить его не стал,
потому что тот устал.
Из этого высокого стиха легко понять, как неотступно интересовала меня всегда эта высокая тема. Отсюда и накопилось у меня столько историй.
Из них одна израильская – говорящая о некоем прекрасном человеке. Близкий друг мой в первый год приезда так однажды обнищал, что лихорадочно задумался, где можно срочно раздобыть какие-нибудь пусть не крупные, но быстрые деньги. И вспомнил о приятеле, который хоть немного, но устроить мог немедленно, притом не в долг, а насовсем. Приятель тот руководил лабораторией по искусственному оплодотворению молодых женщин, которым не удавалось забеременеть естественным путем. А потому там постоянно требовались доноры, готовые за пятьдесят (по-моему) долларов сдать порцию своего заветного мужского содержимого. И в рассуждении такого легкого и справедливого заработка друг мой побежал к своему приятелю. А тот ему прекрасные сказал слова:
– Ты вот что, на тебе пятьдесят долларов, катись отсюда с такой скоростью, чтоб я тебя не заметил. А прижмет – еще раз дам. И чтоб сюда не появлялся. Ты же с одного-единственного раза себе жизнь испортишь: ты с тех пор, как семя сдашь, едва заляжешь с бабой, сразу будешь думать только об одном: сейчас опять пропадут пятьдесят долларов!
Этого приятеля с уверенностью следует занести в хорошие люди. Как тех – я повторяю сознательно, – кто помогает нам ориентироваться в жизни.
А вот недавно, например, когда какие-то удачные концерты были, и записки, и цветы, и мог я невзначай вдруг о себе подумать с восхищением – подвернулась мне история, рассказанная тещей. Полагаю – не случайно, ибо теща у меня – заведомо хороший человек.
Качалов, знаменитейший артист, ей это некогда рассказал по свежему впечатлению. Он как-то вышел в доме творчества пройтись перед обедом по морозу. Шел, помахивая палкой, и неторопливо размышлял. О том, что жизнь прожил не зря, что чтец великий, что в театре всеми почитаем и артист народный, трижды высшей премии лауреат. А в это время вывернулась из-за угла худая пригородная лошадка, запряженная в телегу, испугалась палки у прохожего в руке и в сторону шатнулась боязливо. А возница ее чуть огрел кнутом для воспитания и с добродушием сказал:
– Ты что-то, пегая, состарилась, видать, от всякого гавна шарахаешься.
Мне вовремя эта история пришлась, спасибо, теща, – даже если Вы придумали ее.
А люди, от короткого общения с которыми становится вдруг легче и светлее жить? Их было много на моем веку, а это, может быть, и есть тот самый фарт, о коем мы хлопочем, не осознавая, в чем он состоит.
***Я ездил по Америке, усердно завывая свои стишки. День я проводил в самолете, после каждого концерта была недолгая пьянка в доме, где меня приютили, а наутро я уже опять торопился. Шла густая гастрольная рутина. В Балтиморе вдруг застал меня звонок с предложением выступить в Нью-Йорке (и не просто, а на Брайтон-Бич) в каком-то клубе имени Высоцкого. За честь почту! И возвратился я к столу. А мой приятель балтиморский сказал:
– Давно я виноват перед тобой. Я как-то был на Брайтоне, а там один мужик содержал магазинчик, вся витрина у него была заклеена рекламой в стихах. И чисто для тебя были стихи, а я забыл сфотографировать. А после прогорел он и закрылся.
– Что-нибудь хоть помнишь? – огорченно спросил я. Приятель помнил. С точки зрения русского языка стихи были великолепны:
У нас купив вы хлеб ржаной
и принеся его домой,
в восторге будет вся семья,
воскликнет радостно жена:
не хлеб, а пародия!
Конечно, это мой клиент. Значения слова «пародия» автор явно не знал, но инстинктивно ощущал, что это нечто хорошее. Об остальных пластических достоинствах тут нечего и говорить, я только горестно зачмокал губами. Неужели больше ничего не осталось от безвестного самородка? Нет, приятель помнил еще один шедевр:
А я люблю повеселиться,
люблю особенно поесть,
а на диету чем садиться,
вам, дамы, лучше на хуй сесть.
Имени автора вспомнить не удалось, но моя поездка в Нью-Йорк осветилась дивной надеждой разыскать этот сгоревший на торговле талант.
Стояла жуткая июньская жара, зал снят был на дневное время, и уже десяток приятелей заверил меня, что публики не будет вообще. Поскольку брайтонцы свою увесистую порцию высокого искусства получают вечером в двух ресторанах, где поют прекрасные певцы (под пение которых они пляшут), а днем они предпочитают море. Да еще в субботу… Наберешь в обрез на оплату зала и кассирши, лучше отмени, пока не поздно отказаться, вон уже какой ты нервный и усталый. Жадность, кстати, фраера сгубила, это тоже не забудь.
Все упреждения сливались в дружный и единогласный хор. Но я решил концерта не отменять. Надеялся, что кто-нибудь придет (о, самомнение заезжих гастролеров!), а у пришедших выспросить надеялся о канувшем владельце магазина.
Туда меня подвез приятель. Место разыскалось быстро, мы поднялись по темной грязной лестнице, оказавшись в грязном полутемном фойе. А в зале острый ощутил я стыд за имя Высоцкого, прилепленное к этой жалкой дискотеке. Болтались всюду вялые гирлянды разноцветных воздушных шаров, популярное и пошлое украшение, с неких пор вошедшее в моду. Прогноз приятелей сбывался: вяло-вяло и по одному стекались пожилые вялые евреи. Оставалось минут двадцать до начала, печаль моя была нисколько не светла.
– Так это вы здесь выступаете сегодня? – подошел ко мне сзади полный невысокий человек лет семидесяти. Жаль, что невозможно передать на бумаге тот густой украинско-еврейский акцент, делающий речь одессита насыщенной и обаятельной вне зависимости от содержания.
Я сдержанно кивнул.
– Это мой зал, – пояснил мне старик, и мы пожали друг другу руки, знакомясь. – Меня зовут Дима, я имею с зала только цурес.
– Я заплачу вам сразу после вечера, – заверил я его.
– Да, только цурес и расходы, – бодро повторил он. – А жена мне говорит: послушай, Дима, что ты держишь нам убыточное место? Я в ответ ей отвечаю: дура, где еще тебя будут слушать бесплатно? Она певица, – пояснил он.
– А вы? – спросил я из вежливости.
– Я бывший музыкант, – сказал старик. – Сейчас держу колбасную коптильню. Заходите как-нибудь, такой семипалатинскрй вы не найдете даже в Минске.
Я засмеялся географии его мышления.
– Ас чем вы выступаете? – спросил Дима. – Тоже поете?
– Я читаю стихи, – с достоинством ответил я.
– И сами это пишете? – он явно был интересант.
– И сам пишу, – в тоне своем я уловил обидчивую надменность.
– Я тоже их писал, – горестно поведал Дима. – Тут раньше у меня был магазин, так я писал рекламу на витрину.
Острое предчувствие фарта сделало мой голос вкрадчивым и нежным.
– Это ваши стихи, Дима? – и я прочел ему услышанное в Балтиморе.
Димино лицо расплылось в польщенной улыбке.
– Таки меня знают в Израиле? – спросил он. Я не мог не кивнуть.
– Это друзья, – сказал старик растроганно. – Я им за столом читаю, а они мне говорят: на тебе, Дима, десять долларов, спиши слова. Хотите, я вам почитаю?
– Очень хочу, – искренне ответил я. До начала оставалось минут десять. Как коммерческое мероприятие концерт уже провалился. Дима принялся вполголоса читать свои другие рекламы, и мне делалось всё грустнее и скучней: мой приятель явно запомнил две лучшие. А в остальных уже не было той чистой свежести примитива, любимого мной в стихах и в живописи. Пора было идти в зал.
– Вы так хорошо слушаете, – благодарно сказал Дима. – Я прочитаю вам поэму про любовь.
– Уже нет времени, – испуганно ответил я.
– Я только самое начало, – настойчиво сказал Дима. – Самое начало.
Я застыл покорно, злясь на докучливого старика, на разочарование свое, на день, который не удался. И услыхал две гениальные строки:
Под небом тех волшебных звёзд
я видел много разных пёзд…
– Это изумительно! – закричал я. – Но, Дима, мне пора!
И опрометью кинулся в зал. На душе у меня было радостно, светло и благоуханно. Горстка слушателей реагировала сонно, искоса я взглядывал на Диму, он ни разу не улыбнулся. Вылезла какая-то девица сильно средних лет, настырно умоляя, чтобы дали ей прочесть стихи, мне посвященные. Я вежливо посторонился, выдавив приветливое что-то, она жарко прочитала сумеречный женский бред (я ей приснился), зрители смущенно похлопали. Я продолжал, пустившись во все тяжкие и педалируя смешные места, уж очень мне хотелось, чтобы Дима улыбнулся. Но все усилия были напрасны. Я обреченно объявил антракт. Он подошел ко мне, обнял за талию и с тем же выражением лица сказал негромко: