Мне снится темная роковая женщина, которую я не могу узнать. Мать и жрица, она нежна и жестока, она насмехается надо мной и вытаскивает из своего тела розы, усаженные шипами. Она гортанно смеется. Рядом с ней тощая, хорошо дрессированная собака, которая стонет, ползет на брюхе, скалит зубы, рычит, хотя я не решаюсь подойти к ней. Я просыпаюсь, задыхаясь. Золотится заря. Тело мое болит, мышцы одеревенели. Я чувствую себя обессиленным, голова будто сжата тисками. До меня доносится шум с улицы. В какой-то миг мне кажется, что это шум ветра и прибоя. Затем я улавливаю свист, за которым следует взрыв. Через открытое окно слышны голоса. Схватив халат, я бросаюсь на балкон на несгибающихся ногах и стою там, цепляясь за железные поручни. Свет режет мне глаза. Повсюду поднимаются клубы дыма, как будто вокруг горят костры. Я окидываю взглядом площадь, по которой во все стороны бегут людские фигурки. И снова жуткое шипение, и своими собственными глазами я вижу, как качается, а потом обрушивается готический шпиль. Мои предположения относительно того, что Хольцхаммер не осмелится разрушить Майренбург, оказывается, были лишены всякого основания. Хольцхаммер обстреливает Майренбург! Я возвращаюсь в комнату. Александра все еще спит. Она сбросила одеяло. По ее лицу блуждает улыбка. Я борюсь с желанием разбудить ее, падаю на кровать, закуриваю сигарету, подняв глаза к балдахину, прислушиваюсь к звукам, которые оповещают об очередном разрушении. Меня вновь тянет на балкон. Я стою там почти все утро, еще не веря в случившееся, а вражеские снаряды тем временем расплющивают романскую колонну или превращают в обломки тонкую каменную кладку современного здания. Несомненно, на меня продолжает действовать кокаин, потому что я начинаю думать, что обстрел придает городу новую форму красоты, по крайней мере, в этот момент, и, возможно, то своеобразие, которого прежде не было. Так женщина зрелого или преклонного возраста в результате страданий и превратностей судьбы обретает изящество и благородство облика, которые делают ее более привлекательной, чем во время ее юности и первой свежести. Таким показался мне сейчас Майренбург. Это не опечалило меня. Наверняка перемирие должно вскоре принести нам облегчение. Невозможно, чтобы перед всем человечеством осаждающие взяли на себя ответственность и уничтожили величие такого города. И действительно, в полдень пушки умолкают. Принц Бадехофф-Красни не позволит разрушить город. Осенние краски поблекли от серости: дым курится с руин, словно заблудшие души. Я вновь ложусь на кровать и засыпаю, забыв о собственных ранах. Старый Пападакис приносит мне отварную рыбу. С удивлением я обнаруживаю, что от него пахнет спиртным. «Вы так гордитесь своим воздержанием и трезвостью, — говорю я ему, — как будто речь идет о добродетели, как будто это увеличивает ваши достоинства. Вы были так уверены в себе. Но ведь вы тоже хорошо знаете, что значит быть униженным и сломленным женщиной». Он вздыхает и ставит поднос мне на колени под пюпитром, на котором я пишу. «Поешьте, если желаете. Вы еще не закончили свою историю?» Мы оба — ссыльные. Мы не сохранили никаких других связей. «Это вас пугает? — спрашиваю я. — Смотрите, сколько я написал!» Его темные глаза всматриваются в один из углов комнаты. Я вспоминаю, что иногда, когда он был спокоен и умиротворен, он напоминал мне непоседливого ребенка. «Воздерживаться не значит сохранять самообладание, — говорю я ему. — Вы остались мальчишкой. Но вы утратили свое обаяние. Она что же, пронзила вас насквозь? Эх, вы, охотник за вдовушками!» Полагаю, что сержу его. Впервые он смотрит мне прямо в глаза на равных.