Вряд ли он потерялся или отстал от своих. Скорее — сам сбежал, или его изгнали. Тебя изгнали, парень?
Стангрев что-то сказал. Я уловила: «трусость», «предательство», «закон», «жалость». «Жалость» он повторил несколько раз. До меня дошло, что он просит не жалеть его. Я записала на листе — «трус», «предатель», «закон», «жалость». «Не надо меня жалеть», — записала я.
— Ты — гость под кровлей моей, — сказал Сыч.
— Я — предатель, — сказал стангрев. — Я — изгнанник. Изгони меня из-под кровли своей.
— Выпей-ка, парень, еще, — сказал Сыч.
Я записала: «кровля», «изгнанник», «изгнать». Стангрев говорил и говорил. Я исписала один листок, взялась за другой. «Горы», «небо», «полет», «стрела», «страх». Потом оказалось, что в руках у меня бутыль, а лист и карандаш перекочевали к Сычу.
— Трупоедская стрела, — говорил стангрев, — Снизу, из долины. Я испугался. Я ушел в сторону. Я хотел остаться на месте, но не смог. Это — предательство. Я был обязан принять ее. Я, а не он. По закону. По справедливому закону.
— Я бы тоже испугалась стрелы, — бормотала я, размякнув от жалости, — И тоже ушла бы в сторону.
— Вы — неправильные трупоеды, — отвечал стангрев. — Трупоеды свирепы. Трупоеды жестоки. Они пожирают плоть собратьев своих. Это все знают.
— «Неправильные», — бурчал Сыч, скрипя угольком.
Я придвинулась к стангреву поближе, принялась гладить его по спутанным волосам. Он казался таким маленьким, измученным, одиноким. Хотелось взять его на руки и баюкать, как ребенка.
— Трупоедица, — шептал он, — Не надо. Жалеть не надо. Так плохо. Много хуже.
— Меня зовут Альса. Скажи — Альса.
— Альса, — выговорил он и вдруг заплакал.
И я тоже почему-то заплакала.
— Прекратите, — потребовал Сыч. — Сейчас же. Сырость развели.
В руках у меня оказался листок. Я попыталась прочитать написанное, но строчки прыгали. Слезы капали на пергамент и оставляли маленькие угольные кляксочки. Это было забавно. Я водила бумагой так, чтобы капельки падали прямо на текст.
— Ну, ты, милая, в дребадан, — заявил Сыч. — Чаю тебе крепкого, что ли?
Он ушел. Я облокотилась на подушку и принялась рукавом вытирать стангреву лицо.
— Я буду звать тебя Мотылек, хорошо? Это Летта придумала. Правда, здорово? Знаешь, я ей немножко завидую. Она талантливая, она знает, что хочет. Мне за ней не угнаться, хоть я и стараюсь. А отец меня не понимает. Он у меня суровый, отец. Для него это все — игрушки, баловство, детство. Я иногда думаю, может, остаться в Бессмараге? Навсегда. Принять послушание. Но, знаешь, настоящей марантиной мне не стать. Так сама Этарда сказала, когда я только приехала. Здесь даже не в отсутствии таланта дело. Способности у меня как раз есть. Каких-то черт характера не хватает, но, убей меня, не понимаю, каких. Как-то я по-другому устроена, что ли… Мотылек… а? Мотылек, ты спишь? Ну, спи, бедный мой. Спи. День сегодня такой нелепый…
Потом оказалось, что я сижу за столом, а Сыч — напротив. Передо мной — чашка с чаем, за окном — темно, а кто-то из собак уютно свернулся в ногах, под табуретом. И я говорю, ухватив охотника за рукав:
— Сыч, миленький, как на духу, каюсь, черт попутал, никогда даже и не помыслю о таком. Норв ничего толком не знал, просто согласился оказать мне услугу. Скажи, что не сердишься. Ведь не сердишься?
— Лады, лады. Проехали, — гудел Сыч.
Потом, кажется, он водил меня во двор.
Потом я ничего не помню.
Стангрев!
Стангрев, мать твою так…
И, не дойдя до крыльца шагов десяти, я ткнулся носом в пуховый свежий снежок…
* * *
Тишина. И в этой тишине — резкий, неприятный звук. Скрип снега под сапогами.
Голос. Боги, до чего знакомый голос!..
— Вставай.
Нет, Даул. Не встану. Я мертвый, разве не видишь? Стангрев из Кадакара сделал вашу работу.
Он бросил кому-то:
— Кончайте с ним.