А что я должен был сказать ему? Объяснять, как все было на самом деле?
Ужинали мы у костра. Ели печеную картошку с салом и зеленым луком. Запивали чаем. Потом Шурка играл на гитаре туристские, блатные, шутливые песенки. Пел он старательно, склонив голову набок, словно завзятый музыкант. Валя слушала его с явным удовольствием, что меня, признаться, слегка раздражало. А одну песенку — о Сенегале попросила даже исполнить дважды. А он и рад стараться.
А мне не Тани снятся и не Гали,
Не поля родные и леса.
В Сенегале, братцы, Сенегале
Я такие видел чудеса.
Я не глупый, братцы, и не слабый
Только снятся ночью иногда
Крокодилы, пальмы, баобабы
И жена французского посла…
По-видимому, Шурка по-своему истолковывал ее интерес к пению и бросал на Валю зазывно-многозначительные взгляды. Мне это откровенно не нравилось: В грудь мою царапалась ревность. «Какого он черта?» — раздраженно думал я.
Потом Подлянка довольно ловко подсунул нам дискуссию. Причем, как мне показалось, у разговора, который он затеял, был определенный подтекст. Подлянка ни о чем не говорил просто так. Метил он, надо полагать, прямо в меня.
— Жизни самой по себе свойственна большая простота, — говорил он, ехидно поглядывая в мою сторону. — А мы, идиоты, бесконечно усложняем ее. — Подлянка щерил в ухмылке свой безобразный рот, в котором спереди торчало всего три или четыре желтых прокуренных зуба. — Я приветствую тех, кто плюет на все условности и поступает так, как хочется. Все действительно просто. Захотели — сошлись, расхотели — разошлись. — Все это Подлянка говорил своим противным, гнилым голосом, оглядываясь по сторонам за сочувствием. — А то переспали, потом требуют чего-то друг от друга, создают из одной совместно проведенной ночи мировую проблему.
Валя, судя по ее безмятежному виду, не понимала, куда ветер дует. Но я-то понимал. Вот сволочь Шурка — уже растрепался. Подлянка еще некоторое время распространялся в том же духе, все ближе и ближе подбираясь к щекотавшей его нервишки информации.
— Я, конечно, не слепой, — выступал он. — Все вижу, все понимаю, если захочу могу открыто сказать правду. Но зачем? Пусть на моих глазах хоть спят, хоть убивают друг друга, я пальцем не пошевелю. Разве я сделал мир таким, какой он есть? Или могу изменить его? А раз нет, то нечего и соваться. Верно, Валя?
— Так только обыватели рассуждают, — сказала Валя. — Или просто одноклеточные существа.
— А я и есть обыватель, — обрадовался ее реплике Подлянка, аж подскочил, рот до ушей. — Кто же еще? И почему плохо быть обывателем? Зачем сбивать людей с толку? Ты, мол, должен быть героем, или каждый может совершить подвиг. А если я не хочу быть героем — значит я должен перестать себя уважать?
Вот такой, стервец, демагог. Валя с ним заспорила, я ее поддерживал. Шурка тоже время от времени вставлял какие-то глубокомысленные, но невнятные реплики. Предмет спора был явно не до конца понятен ему. Двое алиментщиков молча пили свой крепкий чай, ухмыляясь в бороды.
Потом мы отправились спать. Ни сном, ни духом не ведал я, что ждет меня утром, ложился в каком-то приятном заблуждении, что я, наконец, на пороге новой жизни, что меня ждут счастливые перемены в судьбе… Как хрупок все-таки мир. Намаявшись за день, я спал долго, крепко, без снов. А проснулся с каким-то тяжелым чувством. Что-то меня тревожило, давило. И как видно, не зря.
После завтрака ко мне подошла Валя и, как-то вымученно улыбаясь, попросила показать фотографию. Лицо у нее было непривычно напряженным, словно стянуто невидимой маской.