— Я очень волнуюсь, очень. Если бы не моя хромота! — сказал Париш.
И Ниггль поехал. Ему стало совсем неловко. Он ведь был соседом Париша, все остальные жили далеко. У него был велосипед, а у Париша не было, да он и не смог бы поехать на велосипеде. Париш хромал, хромал по-настоящему, и нога у него сильно болела, об этом нельзя было забывать, да тут еще кислая физиономия и жалобный голос. Конечно, у Ниггля была картина, и почти не оставалось времени, чтобы ее кончить. Но с этим, наверное, Париш должен был считаться, а Нигглю не пристало. И что он мог поделать, если Паришу было наплевать на картины?
— Проклятье! — пробурчал он себе под нос и вывел велосипед.
Дул сильный ветер, было холодно, день клонился к вечеру. «Хватит, наработался сегодня!» — подумал Ниггль, и все время, пока ехал, то бранился про себя, то представлял, как кладет мазок за мазком на гору и на веер зелени рядом с ней, который воображение нарисовало ему еще весной. Пальцы, сжимавшие руль, вздрагивали. Вот теперь, отъехав от сарая, он ясно видел, как надо писать блестящую зелень, обрамлявшую контур далекой горы. Но у него почему-то сердце упало от страха, что он никогда уже не сможет этого сделать.
Доктора Ниггль застал, а у строителей оставил записку. Контора была закрыта, мастер ушел домой греться у печки. Ниггль промок до нитки и сам простудился. Доктор и не подумал спешить на вызов, как Ниггль поспешил к нему. Он явился на следующий день, так было гораздо удобнее, потому что к тому времени у него оказалось уже два пациента в соседних домах. Ниггль слег с высокой температурой, в мозгу и на потолке ему стали рисоваться изумительные листья и ветки, на которых они росли. Известие о том, что у госпожи Париш была всего лишь легкая простуда и она поправляется, почему-то его не утешило. Он повернулся лицом к стене и весь погрузился в свои листья.
В постели он пролежал довольно долго. Ветер не утихал, с крыши Париша продолжала слетать черепица, несколько штук слетело с крыши Ниггля, она тоже протекла. Строители не приходили. Первые дни Нигглю было все безразлично, потом он выполз из дому за продуктами (жены у него не было). Париш не появлялся — он промочил больную ногу, нога разболелась, а жена собирала тряпкой воду с пола и недоумевала, неужели «этот Ниггль» забыл зайти к строителям? Если бы у соседа можно было взять взаймы что-нибудь полезное, она бы отправила к нему Париша, невзирая на ногу, но ей ничего такого в голову не приходило, и Ниггль оказался предоставленным самому себе.
Примерно через неделю он, шатаясь, поплелся к себе в сарай. Попробовал подняться на лестницу, но у него закружилась голова. Он сел и стал смотреть на картину, но в тот день не смог представить наяву ни гор, ни листьев. Воображения хватало лишь на дальнюю песчаную пустыню, а писать вообще сил не было.
На следующий день он чувствовал себя гораздо лучше, влез на лестницу и взялся за кисти. Но только-только втянулся в работу, как в дверь постучали.
— Чтоб ты провалился! — сказал Ниггль, но с таким же успехом он мог вежливо сказать «Войдите!», потому что дверь все равно открылась. На этот раз вошел совершенно незнакомый человек очень высокого роста.
— Здесь частная студия, — сказал Ниггль. — Я занят. Уходите.
— Я Жилищный Инспектор, — сказал вошедший, поднимая повыше свое удостоверение, чтобы Нигглю было видно с лестницы.
— О! — сказал Ниггль.
— Дом вашего соседа находится в неудовлетворительном состоянии, — сказал Инспектор.
— Знаю, — сказал Ниггль. — Я давным-давно оставил строителям заявку, но они не пришли. Потом я болел.
— Понятно, — сказал Инспектор. — Но вы уже здоровы.
— Но я же не строитель. Пусть Париш подаст жалобу в Муниципальный Совет и получит помощь Срочной Службы.
— Там есть дела поважнее, — сказал Инспектор. — В низине было наводнение, многие семьи остались без крова. Надо было помочь соседу сделать временный ремонт и не допускать дальнейшего разрушения и удорожания ремонтных работ. Таков закон. К тому же здесь много материала: холст, дерево, водозащитная краска!
— Где?! — возмущенно спросил Ниггль.
— Здесь! — Инспектор указал на картину.
— Моя картина! — воскликнул Ниггль.
— Полагаю, что да, — ответил Инспектор, — но прежде всего жилье. Таков закон.
— Но не могу же я…
Больше Ниггль ничего не успел произнести, потому что тут вошел второй гость, очень похожий на Инспектора, почти его двойник: высокий, весь в черном.
— Идем! — сказал он. — Я Возничий.
Ниггль, оступаясь, с трудом сошел с лестницы. Его как будто снова залихорадило, голова закружилась, напал озноб.
— Возничий?.. — переспросил он, стуча зубами. — Кого везти?
— Тебя, в твоей коляске, — ответил тот. — Она давным-давно заказана. Наконец, прибыла и ждет. Как видишь, ты сегодня отправишься в Путь.
— Так-то вот, — сказал Инспектор. — Придется вам уйти. Плохо, конечно, начинать Путь, оставляя незавершенные дела. Зато теперь мы хоть сможем использовать этот холст.
— О горе! — произнес бедный Ниггль и всхлипнул. — А он даже совсем не окончен!
— Не окончен? — сказал Возничий. — Для тебя, во всяком случае, с ним покончено. Идем.
И Ниггль безропотно пошел. Возничий не дал ему времени на сборы, сказав, что он давно должен был собраться и надо спешить, чтобы не опоздать на поезд; Ниггль успел только прихватить из прихожей сумочку. В ней оказалась коробка с красками и блокнотик с эскизами; ни еды, ни одежды не было. На поезд они успели. Ниггль очень устал и засыпал на ходу. Он едва соображал, что происходит, когда его втащили в купе и уложили на полку. Ему как-то стало все равно: он забыл, куда его должны были везти и зачем он едет. Поезд почти сразу влетел в темный туннель.
Проснулся Ниггль уже на станции, смутно освещенной и очень большой. Вдоль вагонов шел Доставщик, время от времени что-то выкрикивая. Оказалось, что он не объявляет название станции, а кричит: «Ниггль!»
Ниггль поспешно вышел из вагона, но при этом забыл сумочку. Хотел было вернуться, но поезд уже ушел.
— А, вот и ты, — сказал Доставщик. — Сюда! Что? Нет багажа? Пойдешь в Исправительные Мастерские.
Нигглю стало плохо, и тут же на платформе он лишился чувств. Его свалили в санитарную повозку и свезли в Лазарет при Исправительных Мастерских.
Лечение Нигглю совсем не нравилось. Ему давали горькие лекарства. Суровые санитары и сиделки были неразговорчивы и недружелюбны. Кроме них, он никого не видел, если не считать редких посещений очень строгого доктора. Лазарет больше напоминал тюрьму, чем больницу. В назначенные часы Ниггля ставили на тяжелую работу: приходилось копать, плотничать, красить голые доски в один некрасивый цвет. Его ни разу не выпустили за ворота, а все окна выходили в глухой двор. Его долгие часы держали в темноте. «Чтобы думать», — так ему говорили. Он потерял счет времени. Он даже не стал чувствовать себя лучше, если судить о самочувствии по удовольствию от того, что делаешь. Он ни от чего не получал удовольствия, даже в постель ложился без радости.
Поначалу, в первые сто лет или около того (так ему казалось), он порой беспричинно вспоминал о прошлом и начинал терзаться. Лежа в темноте, повторял и повторял про себя: «Надо было зайти к Паришу прямо утром в тот день, когда поднялся ветер. Я ведь собирался. Когда первая черепица слетела, ее было легко закрепить. Тогда не простудилась бы госпожа Париш. Тогда и я не простудился бы. И у меня была бы еще неделя». Но постепенно он забыл, для чего ему была нужна эта лишняя неделя, и волноваться перестал. Теперь он думал только о работе, которую приходилось выполнять в Лазарете. Он научился планировать ее, рассчитывать время, за которое подобьет вот эту доску, чтобы она не скрипела, перевесит вон ту дверь или починит ножку у вон того стола. Наверное, он в самом деле начал приносить пользу, хотя ему об этом никто не говорил. И конечно, не ради этого беднягу так долго держали в Лазарете. Они, по-видимому, ждали, чтобы он «выздоровел», а о выздоровлении судили по своим странным лечебным меркам.
Вот так, никакого удовольствия от жизни Ниггль не получал; точнее, не получал того, что привык считать удовольствием. Доволен он не был. Но нельзя отрицать того, что он начал чувствовать… ну, удовлетворение, что ли: когда варенья нет, а хлеба хватает. Теперь он мог начинать работу по звонку и немедленно откладывать по другому звонку, оставляя все в полном порядке, чтобы в любой момент продолжить. Он успевал много сделать за день, ловко справляясь со всеми мелкими делами. «Своего времени» у него не было (за исключением часов, когда он был один в каморке, где спал), но он понемногу становился хозяином времени: начинал понимать, для чего оно ему нужно. Ощущение того, что надо спешить, пропало. Пришел внутренний покой, и в часы отдыха он в самом деле отдыхал.