Чертков Андрей Евгеньевич - Время учеников. Выпуск 3 стр 44.

Шрифт
Фон

— На чем мы с вами остановились, Ванечка? — раздался негромкий голос. В голосе не было ни силы, ни желания говорить, лишь привычка и отчетливое понимание необходимости.

— Мы остановились на «трусить, лгать и нападать», Дмитрий Дмитриевич, — поспешил ответить я Строгову.

Ширма была резной, как в исповедальных кабинках, и состояла она из трех створок. Это сооружение закрывало довольно большую нишу в стене, в которой, судя по характерным звукам, располагался диван — того же возраста, что и ковер. Насколько старым был сам Строгов и как он изменился за прошедшие годы, не дано мне было лицезреть: не мог же я этак невзначай приоткрыть створку или, скажем, задеть ширму неловким движением, чтобы все это дело повалилось к чертовой матери! Если хозяину было удобней принимать гостя таким манером, стало быть, смирись, гость, и не брыкайся.

Остановились мы, собственно, на том, что Дим Димыч вдруг озаботился, в каких условиях пребывает его любимчик. Я был мягко согнан с табурета и послан на веранду — за нормальным стулом. А до того — родился дежурный вопрос «как ваши дела, Ванечка», из совместного ответа на который мы странными путями вышли на вчерашние городские катаклизмы (Строгов, оказывается, следил за новостями, что меня весьма порадовало), а когда мы вплотную подобрались к моей роли в этих событиях, я, вовремя почуяв неладное, вспомнил о целях и задачах «Времени учеников»; здешний замкнутый мирок, сказал я Строгову, как будто нарочно перестроили в соответствии со введенной вами максимой: «Хуже нет, чем трусить, лгать и нападать!», и вот закономерный результат — мирок этот в который раз жестоко лихорадит; так сказал я Строгову, пытаясь спровоцировать его на спор, однако он покорно согласился; ибо, если вдуматься, сказал я Строгову, то почему, черт побери, хуже нет, чем трусить, лгать и нападать?! Трусить-то почему? Страх — это здоровое, правильное чувство, а пугливый человек — совсем не обязательно подлец. И ложь так же естественна, это ведь в большинстве случаев всего лишь защитная реакция психики, инстинкт самосохранения в действии, как, например, ложь детей или стариков, и сколько угодно в жизни ситуаций, когда вранье — благо, а то и составная часть подвига. Что касается «нападать» — это просто чепуха. Или у Человека (именно так, с прописной буквы) не стало вдруг смертельных врагов? И опять Строгов со мною согласился… А до того он встретил меня заявлением, что хочет поговорить о моих книгах, потому и звонил в гостиницу, забыв про ночь на дворе… а до того, наплевав на ранний час, я вошел в незапертый дом, и ожил подвешенный к двери колокольчик, и знакомый голос тут же позвал:

«Это вы, Ванечка?», указывая мне путь — в кабинет с ширмой и сиротливым табуретом возле кабинетного письменного стола…

— Трусить, лгать и нападать, — механически повторил Строгов. — Ага, ага… Знаете, хватит о пустяках. Хорошие вы люди… и Славочка, и Витенька тоже. Приходите ко мне, о пустяках со мной говорите… Спасибо вам, ребятушки. Видите ли, Ванечка, вчера мне взбрела в голову страшная мысль, что вы отсюда не уедете. Очень страшная мысль.

Пустяки, подумал я. Пункт первый: не волнуйтесь из-за пустяков; пункт второй: все пустяки… Универсальный рецепт не помог оздоровить мысли. Сказать, что я был потрясен, значит ничего не сказать. Возникло странное ощущение, будто не на стуле я сижу, а на краю чудовищного обрыва, будто не лысый ковер расстелен под моими ногами, а влажная холодная бездна.

Учитель призвал меня, чтобы прогнать?

— Надеюсь, мой ночной звонок не доставил администрации отеля больших неудобств? — прошелестело за ширмой. Голос Учителя был, как внезапное движение воздуха в камере смертника.

— Когда мне нужно уехать? — шевельнул я деревянными губами.

— Подождите, Ванечка, вы меня не поняли, — жалобно произнес Дмитрий Дмитриевич.

В дверях появился Калям Шестой; постоял секунду-другую на пороге, подрагивая хвостом, и пошел по ковру, делая вид, что решительно не замечает меня. Где он был? Гулял в саду, прятался на веранде? Всех котов, живших когда-либо со Строговым, звали Калямами, и все они были беспородными дворнягами, короткошерстными, с крайне независимым складом ума. Этот был к тому же ярко выраженным крысоловом, то есть имел непропорционально большую голову с толстыми щеками, маленькие ушки и сильно развитые задние лапы — заметно длиннее, чем у других котов. Очевидно, в прошлой, человеческой, жизни он был боксером. Калям Шестой прошествовал мимо меня, по-хозяйски запрыгнул на письменный стол и демонстративно лег под настольной лампой, показывая, что лично ему здесь все позволено. Улегся он, понятное дело, за спиной гостя (на всякий, надо полагать, случай) и так, чтобы держать в поле зрения всю комнату.

— Давайте лучше вернемся к вашим книгам, — с заметным облегчением предложил голос за ширмой. — Ваши книги — это интересный феномен. И одновременно хороший пример к нашему разговору. Вон у меня на полочке лежат «Двенадцать кругов»… Я не уверен, что значение этой повести для вас, автора, открыто. Хотя сейчас, по прошествии времени, можно смело утверждать, что она изменила мировоззрение целого поколения, особенно у нас, в Советском Союзе. Люди поняли, что комфорт, просто комфорт — не так уж плохо. А вы что пытались людям сказать? Неужели что-то другое?

Я промолчал. Я почему-то вспомнил Шершня, который, если не наврал, сменил место жительства, едва дочитавши «Двенадцать кругов» до финальной точки. А может, и не дочитавши…

— Вот еще соображение, — продолжал Строгов. — Вы самоотверженно боретесь с тем, что для вас является главным. Родимые пятна социализма, мещанство, вросший в умы и души фашизм… и одновременно горение духа, безоглядный энтузиазм… не так ли? Но восприятие читателя целиком занимают красивые мелочи, побрякушки вроде марсианских пиявок или жуткой зоны, нашпигованной инопланетным мусором. Целиком, вот в чем беда. Читателю оказались нужны одни только побрякушки. Вас это не беспокоит?

Я самоотверженно молчал. Отрогов продолжал:

— Наконец, всем известно, что вы, Ванечка, не публичный человек, не любите вы всеобщее внимание. Тем не менее, помимо своей воли и вопреки своим мечтам, вы успели стать настоящим литературным персонажем. Появились апокрифы про вас, некие подражания… даже от первого лица… Вы видите, к чему я веду?

Пока что я видел только ширму.

Впрочем, если оглянуться, можно было обнаружить нескончаемые, в две стены, стеллажи с книгами — высотою до потолка, со специальной стремянкой, чтобы добираться до верхних полок; а если скосить взгляд влево от ниши, можно было увидеть модную в девятнадцатом веке «горку», то есть застекленный с трех сторон шкаф, на прозрачных полочках которого были расставлены фигурки и статуэтки кошек, котов и котят — с бантиками, с розочками, в полном соответствии с породой и шаржированные, белые фарфоровые и красные глиняные, миниатюрные стеклянные и большие меховые, а также хрустальные, бумажные, из натуральных камней, а также копилки в форме котов, коты-колокольчики, подушечки для иголок и свистульки, — здесь, очевидно, была выставлена часть знаменитой коллекции Строгова…

«Апокрифы от первого лица». Виноват ли я в том, что некоторые авторы страдают душевными расстройствами? Я вот, наоборот, все чаще думаю о самом себе от третьего лица, но беда эта — моя и только моя… Что хотел сказать мне Учитель? Когда-то мы с ним уже имели разговор насчет моих повестей. Это было в Ленинграде, холодный дождь стучал за окном, но мнение, высказанное мастером, было солнечным и теплым. Вы столько всего напридумывали, что глаза разбегаются, добродушно потешался он. И инопланетный город на Марсе, и блуждающий меж звезд зоопарк, и психодинамическое поле мозга на службе Родины. И люди у вас почему-то все такие хорошие, и меня классиком выставили, будто я давно уж как помер. Так и хочется пожить в вашем мире, развлекался он, душа так и рвется включиться в непримиримую, бескомпромиссную борьбу хорошего с отличным… а я, встав по стойке «смирно» и выкатив на него бессмысленные глаза, орал в ответ: так точно, господин капрал! нужно лучше! но некуда, господин капрал!.. а он благожелательно кивал, листая мой томик, и цеплялся взглядом за гладкие страницы: вот, например, в вашей мемуарной прозе более всего запоминается образ некоего Римайера, наверное, просто потому, что это реально существующий человек, в отличие от некоторых других персонажей, которые явно вымышлены, на что я обиженно возражал, мол, как раз Римайера я выдумал, не было никакого Римайера, и не по этой ли самой причине он получился, как живой… и мастер, исполненный бесконечного терпения, отбрасывал шутки в сторону, чтобы раздолбать автора по существу: «…некоторые ваши представления, милый Ваня, кажутся мне сомнительными. Эта ваша уродливая идея, будто Наставник или Учитель может заменить родителей в воспитании детей, а интернат будто бы может заменить семью… В интернате, друг мой, воспитывают воина, а не человека, и то в лучшем случае. Разделение воспитуемых по половому признаку не приводит ни к чему, кроме осложнений и в без того сложном пубертатном периоде, так что „нового человека“ мы вряд ли такими способами получим…»; на что я отвечал ему, что эта идея, собственно, не моя, а его, и открывал второй том собрания сочинений Строгова, и Дим Димыч с удивлением соглашался… он любил соглашаться с учениками, мудрый автор «Дороги дорог» — учитель учителей, писатель писателей и человек людей… вот такие у нас были встречи, такой стиль общения.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке