«Так не зря мы вместе бедовали...»
Так не зря мы вместе бедовали,
Даже без надежды раз вздохнуть.
Присягнули – проголосовали
И спокойно продолжали путь.
Не за то, что чистой я осталась,
Словно перед Господом свеча,
Вместе с вами я в ногах валялась
У кровавой куклы палача.
Нет! и не под чуждым небосводом,
И не под защитой чуждых крыл —
Я была тогда с моим народом,
Там, где мой народ, к несчастью, был.
Подражание Кафке
Другие уводят любимых, —
Я с завистью вслед не гляжу.
Одна на скамье подсудимых
Я скоро полвека сижу.
Вокруг пререканья и давка
И приторный запах чернил.
Такое придумывал Кафка
И Чарли изобразил.
И там в совещаниях важных,
Как в цепких объятиях сна,
Все три поколенья присяжных
Решили: виновна она.
Меняются лица конвоя,
В инфаркте шестой прокурор...
А где-то чернеет от зноя
Огромный небесный простор,
И полное прелести лето
Гуляет на том берегу…
Я это блаженное «где-то»
Представить себе не могу.
Я глохну от зычных проклятий,
Я ватник сносила дотла.
Неужто я всех виноватей
На этой планете была?
«Все ушли, и никто не вернулся...»
Все ушли, и никто не вернулся,
Только, верный обету любви,
Мой последний, лишь ты оглянулся,
Чтоб увидеть все небо в крови.
Дом был проклят, и проклято дело,
Тщетно песня звенела нежней,
И глаза я поднять не посмела
Перед страшной судьбою моей.
Осквернили пречистое слово,
Растоптали священный глагол,
Чтоб с сиделками тридцать седьмого
Мыла я окровавленный пол.
Разлучили с единственным сыном,
В казематах пытали друзей,
Окружили невидимым тыном
Крепко слаженной слежки своей.
Наградили меня немотою,
На весь мир окаянно кляня,
Обкормили меня клеветою,
Опоили отравой меня
И, до самого края доведши,
Почему-то оставили там.
Любо мне, городской сумасшедшей,
По предсмертным бродить площадям.
«Что нам разлука? – Лихая забава...»
N.
Что нам разлука? – Лихая забава,
Беды скучают без нас.
Спьяну ли ввалится в горницу слава,
Бьет ли тринадцатый час?
Или забыты, забиты, за... кто там
Так научился стучать?
Вот и идти мне обратно к воротам
Новое горе встречать.
«Запад клеветал и сам же верил...»
Запад клеветал и сам же верил,
И роскошно предавал Восток.
Юг мне воздух очень скупо мерил,
Усмехаясь из-за бойких строк.
Но стоял, как на коленях, клевер,
Влажный ветер пел в жемчужный рог,
Так мой старый друг, мой верный Север,
Утешал меня, как только мог.
В душной изнывала я истоме,
Задыхалась в смраде и крови,
Не могла я больше в этом доме...
Вот когда железная Суоми
Молвила: «Ты все узнаешь, кроме
Радости. А ничего, живи!»
«Все, кого и не звали, – в Италии...»
Все, кого и не звали, – в Италии,
Шлют домашним сердечный привет,
Я осталась в моем зазеркалии,
Где ни света, ни воздуха нет,
Где за красными занавесками
Все навек повернулось вверх дном...
Так не буду с леонардесками
Переглядываться тайком.
И дышать тишиною запретною
Никогда мной не виданных мест,
И мешаться с толпою несметною
Крутолобых Христовых Невест.
Надпись на книге
Что отдал – то твое.
Шота РуставелиИз-под каких развалин говорю,
Из-под какого я кричу обвала,
Я в негашеной извести горю
Под сводами зловонного подвала.
Пусть назовут безмолвною зимой
И вечные навек захлопнут двери,
Но все-таки услышат голос мой
И все-таки ему опять поверят.
Анафема
Это и не старо, и не ново,
Ничего нет сказочного тут.
Как Отрепьева и Пугачева,
Так меня тринадцать лет клянут.
Неуклонно, тупо и жестоко
И неодолимо, как гранит,
От Либавы до Владивостока
Грозная анафема гремит.
«Шутки – шутками, а сорок...»
Шутки – шутками, а сорок
Гладких лет в тюрьме,
Пиршества из черствых корок,
Чумный страх во тьме,
Одиночество такое,
Что – сейчас в музей,
И предательство двойное
Близких и друзей.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
«Вам жить, а мне не очень...»
Вам жить, а мне не очень,
Тот близок поворот.
О, как он строг и точен,
Незримого расчет.
Зверей стреляют разно,
Есть каждому черед
Весьма разнообразный,
Но волка – круглый год.
Волк любит жить на воле,
Но с волком скор расчет:
На льду, в лесу и в поле
Бьют волка круглый год.
Не плачь, о друг единый,
Коль летом иль зимой
Опять с тропы волчиной
Услышишь голос мой.
Защитники Сталина
Это те, что кричали: «Варраву!
Отпусти нам для праздника...», – те,
Что велели Сократу отраву
Пить в тюремной глухой тесноте.
Им бы этот же вылить напиток
В их невинно клевещущий рот,
Этим милым любителям пыток,
Знатокам в производстве сирот.
«Разговор зашел о разоблачении Сталина. Юля (Ю. М. Живова, сотрудница одной из редакций издательства «Художественная литература». – Ред.) сказала: «А ведь находятся люди, которые еще и сейчас защищают его. Говорят: «мы не знаем»… Говорят: «Откуда нам-то знать? Может это сейчас все врут на него… Мы-то ведь не знаем». Анна Андреевна страстно: “Зато я знаю… Таких надо убивать”».
Лидия Чуковская. «Записки об Анне Ахматовой». Запись 27 сентября1962 г.Северные элегии
Всё в жертву памяти твоей.
Пушкин«Их будет семь – я так решила...»
Их будет семь – я так решила,
Пора испытывать судьбу,
И первая уж совершила
Свой путь к позорному столбу...
Первая
Предыстория
Я теперь живу не там...
ПушкинРоссия Достоевского. Луна
Почти на четверть скрыта колокольней.
Торгуют кабаки, летят пролетки,
Пятиэтажные растут громады
В Гороховой, у Знаменья, под Смольным.
Везде танцклассы, вывески менял,
А рядом: «Henriette», «Basile», «André»
И пышные гроба: «Шумиловстарший».
Но, впрочем, город мало изменился.
Не я одна, но и другие тоже
Заметили, что он подчас умеет
Казаться литографией старинной,
«Здесь впервые во всей полноте раскрылось ее мастерство в области исторической живописи. Здесь – далекая предыстория тех громадных событий, которые произошли в первой четверти двадцатого века».
Корней Чуковский. «Анна Ахматова»Не первоклассной, но вполне пристойной,
Семидесятых, кажется, годов.
Особенно зимой, перед рассветом,
Иль в сумерки – тогда за воротами
Темнеет жесткий и прямой Литейный,
Еще не опозоренный модерном,
И визави меня живут – Некрасов
И Салтыков... Обоим по доске
Мемориальной. О, как было б страшно
Им видеть эти доски! Прохожу.
А в Старой Руссе пышные канавы,
И в садиках подгнившие беседки,
И стекла окон так черны, как прорубь,
И мнится, там такое приключилось,
Что лучше не заглядывать, уйдем.
Не с каждым местом сговориться можно,
Чтобы оно свою открыло тайну
(А в Оптиной мне больше не бывать…).
Шуршанье юбок, клетчатые пледы,
Ореховые рамы у зеркал,
Каренинской красою изумленных,
И в коридорах узких те обои,
Которыми мы любовались в детстве
Под желтой керосиновою лампой,
И тот же плюш на креслах...
Все разночинно, наспех, как-нибудь...
Отцы и деды непонятны. Земли
Заложены. И в Бадене – рулетка.
И женщина с прозрачными глазами
(Такой глубокой синевы, что море
Нельзя не вспомнить, поглядевши в них),
С редчайшим именем и белой ручкой,
И добротой, которую в наследство
Я от нее как будто получила,
Ненужный дар моей жестокой жизни...
«Я тоже вздумал родиться в то время, – или несколько позже,– и могу засвидетельствовать, что самый колорит этой эпохи, самый ее запах переданы в «Предыстории» с величайшей точностью.
