Может, это и хорошо, подумал он. Может, так и надо было.
Когда увидел Ее, нет, не так, услышал — ангельский голос, пение ангельское, плеск крыл, а уж потом только — свет, от Нее изливающийся, вот оно, подумалось, вот спасение, моя Консуэло, мое утешение, и оставлю я дом свой, и прилеплюсь к жене своей, и начнется новая жизнь, в которой не будет места старому.
И стало так. Но — иначе.
Увела за собой, досуха высосала, оставив лишь пустую оболочку, увела от пустых полей, от луны, от гула в крови и застилающего глаза багрянца, от уханья водяного в топляке, от прозрачного смеха русалок, увела далеко-далеко, обложила паучатами своими, липкой паутиной оплела, натравила морских чудищ, извечных врагов горячей красной крови и теплой плоти…
Значит — так и надо. Значит — по заслугам.
Когда в световом пятне, отбрасываемом костром, увидел того мальчика, и смертный знак у него на лбу, и бродил вокруг, дожидаясь полной луны, чтобы лететь, пластаясь четырехлапой черной тенью, неслышным облаком, по оврагу, на зов детской крови… а потом, уже в новолуние, с равнодушным лицом узнавать о его гибели, и уже здесь, скрипя пером, выталкивать из себя, освобождаясь, выдумывать ему другую, прозаическую смерть…
Все мы обречены, подумал он. И я, и граф Толстой, и бедный амьенский ремесленник.
Может, хотя бы этому юноше повезет, Мопассану, ведь талантлив же, черт!
— Тургель, — раздался из-за двери сладкий полнозвучный зов, — Тургель, милый… Луиза на мигрень жалуется. Ты бы сходил к доктору, друг мой…
— Иду, Полинька, — торопливо отозвался Иван Сергеевич. — Уже иду, душа моя.