В глубине древесного разлома неясно угадывался силуэт, подобный человеческому. Не успел граф подумать, что смутное видение почудилось ему, как фигура стала медленно обретать отчетливые очертания отшельника в широком рубище с глубоким капюшоном, почти полностью скрывающим лицо. Николай Петрович непременно бы отшатнулся, если бы внезапный страх разом не сковал его плоть и волю, не позволяя даже взгляда отвести от пугающей картины. Спустя мгновение птахи дружно умолкли и одновременно повернули свои головки, словно по мановению некой высшей силы. Черные бусинки птичьих глаз смотрели прямо в лицо графу так, как если бы пернатые обладали разумом. В тот же миг некто, таившийся в глубине дуба, сделал решительный шаг, переступив границу между миром живых и пристанищем мертвых.
Перед графом предстала старенькая сухонькая богомолица, закутанная в грубую просторную дерюгу со сдвинутым назад капюшоном, открывающим ее морщинистое лицо с закрытыми глазами. В руке она держала длинный деревянный посох, на верхушке которого был искусно вырезан крест. Она словно парила в разломе ствола, не касаясь краев ни своим одеянием, ни крошечными босыми ногами. А птицы сидели вовсе не на краях дупла. Своими крохотными когтистыми лапками они держали грубую ткань рубища. И невозможно было понять, старуха ли притягивает щебетуний или это они удерживают ее в проеме дуба. Похолодевший от ужаса граф готов был упасть без чувств к ногам привидения, но глаза птиц, смотрящих прямо на него, не давали Шереметьеву лишиться сознания.
Какое-то время недвижимый граф стоял напротив невероятного видения. Николай Петрович был не в силах понять, как долго продолжалось это безмолвное созерцание — год или несколько мгновений. Чуть колыхнувшись невесомым телом, старуха медленно открыла глаза, словно преодолевая тяжесть столетий. Большие, белесо-голубые, выцветшие от увиденного за последние два с половиной века, они смотрели на Шереметьева с равнодушным интересом. Словно на песчинку, которая успеет лишь мелькнуть тусклым отблеском перед этим вечным взором. Чуть вытянув вперед посох, зажатый в невесомой руке, призрак богомолицы Пелагеи заговорил с графом. Слова ее непостижимым образом лились сквозь сомкнутые губы:
— Немалою властию мирскою облечен ты, раб Божий Николай. И дана она тебе свыше Господом Всемогущим, как и все, что даруется смертным, от таинства зачатия до таинства смерти. Дарована тебе воля этою властию творити богоугодное добро, возвышая дух свой до Царствия Господа. И иная воля дарована тебе — той же властию творить скверну, низвергая дух свой в пределы, где нет спасения. И сей дар Божий ты презрел во имя земных услад, что пожирают душу твою. Твоею властию в земле томятся неотпетые кости людские, а их неупокоенные души денно и нощно подле тебя обретаются. Болота окрест полны страдальцами. На их плоти во грехе пируешь с нечестивцами, забыв о Божьих заповедях.
Окаменевший от ужаса граф силился крикнуть, чтобы прогнать наваждение, но смог лишь слегка приоткрыть рот. И хотя исправно бывал он в церкви, мнив себя человеком истинно верующим, веры его не хватило, чтобы принять происходящее как откровение свыше.
Призрак старухи, парящий в объятиях птиц, посмотрел на него глазами, полными печали. И слова ее, для которых сомкнутые губы не были преградой, зазвучали вновь. Николай Петрович попытался произнести хоть один звук, но Пелагея остановила его:
— Слов твоих слышать мне не надобно, ибо рождены они устами. Уста твои есть начало бесовское. Ложью пропитаны они и пустыми молитвами, в коих нет веры. Очи же есть начало Божье, что живет в тебе. Они мне правду поведают, с ними и говорить стану.
Старуха чуть подалась вперед. Глаза ее стали расти, искажая пропорции дряблого, старческого лица. Увеличиваясь, они стремительно молодели, источая голубоватый свет. Граф хотел зажмуриться, но веки, как и все тело, были неподвластны ему. Богомолица смотрела в глаза Шереметьева лишь несколько мгновений, после чего отшатнулась назад, чуть колыхнувшись. И снова заговорила:
— Видишь птиц, что подле меня? Отчего смотрят они на тебя неотрывно, ведаешь ли? В птиц этих призвала я души лишь малой части тех, кто по твоей воле остался не отпет и без покаяния.
Она развернула маленькую тонкую руку ладонью вверх. И тут же крохотная сойка, что порхала у ее плеча, уселась на край мизинца старухи.
— Узнаешь ли ты в сей птахе Гавриила? Он рыл твой пруд. А сейчас его душа томится подле болот, где ты утопил его бренную плоть.
Сойка повернула к графу голову. Повернула не рывком, как это делают птицы, а плавно, совсем как человек. В ее крохотных глазах плескались тоска и укор, и было им там тесно. Они старались вырваться из черных бусинок, чтобы проникнуть в душу графа и поселиться там навечно. В следующий миг сойку сменила синица, вспорхнувшая на мизинец Пелагеи.
— А эту душу помнишь ли ты, граф? Помнишь ли Федота, что преставился, когда валил лес? — с сомкнутыми губами продолжала вещать Пелагея. — Неужто ни одного из них не знал ты? И, не зная, обрек на вечные скитания подле плоти, погребя их без покаяния?
Тонкие лучи неземного света, цветом как небесная лазурь, струились из очей призрака, вливаясь в застывший, полный ужаса взгляд Николая Петровича. В глазах Шереметьева видела она истинные ответы, ведь солгать онемевший граф был не в силах. Помедлив, старуха качнулась к беспомощному вельможе:
— Покайся, нечестивец! Делом покайся. А не лживыми молитвами, коими оскверняешь ты алтарь. Упокой неотпетых, не погуби более невинных. А за пригрешения свои снизойдет на тебя кара Господа как на этом свете, так и после кончины твоей. Утратишь ты раньше срока то, что более всего дорого тебе. А душу свою спасешь лишь через спасение душ тех, кто в муках обретаются в пределах земли твоей, не в силах оставить плоть свою.
Сказав, Пелагея чуть взмахнула руками, и птицы медленно понесли ее во тьму дупла. Через несколько мгновений она исчезла, и только души, вновь обретшие проворность и суетливость обычных птиц, разлетались с пронзительным гомоном. Оцепенение покинуло графа. Упав на колени, он принялся истово молиться. Но даже не дочитав до конца «Отче наш», вскочил и бросился во дворец.
Николай Петрович Шереметьев не поделился случившимся ни с одной живой душой. До самой кончины своей хранил он эту тайну. Не желая верить в святость видения, он нашел успокаивающее объяснение произошедшему в парке. За неделю до того, как явилась ему покойная богомолица, хворал он сильной простудой. Придворный врач, немец по происхождению, прописал больному графу травяные отвары, баню и настойку опия, которую велел принимать на ночь, но понемногу, сказав, что кроме целебного свойства имеет она и свойство вызывать галлюцинации и мистические сны. Ухватившись за эти слова доктора, Николай Петрович без труда объяснил себе, что старуха привиделась ему от капель, что скопились в его неокрепшем теле. Всеми силами старался граф выкинуть из памяти события того дня. Злосчастный дуб, из чрева которого явилась ему старуха, приказал он спилить и сжечь.
Но как ни пытался забыть он Пелагею, богомолица тревожила разум его, не желая быть порождением опийного сна. То и дело вспоминал Шереметьев о том, как однажды отец его, Петр Борисович, будучи уже в преклонных годах, поведал ему историю о визите императора Павла в Останкино. После званого обеда, данного в его честь, государь пожелал прогуляться в одиночестве по благоухающему цветущему яблоневому саду. А после прогулки был тих и печален, чем встревожил Петра Борисовича. Осмелившись спросить у императора, в чем причина скорби императора, он услышал рассказ государя о мистической встрече со старухой. Не раскрыв Шереметьеву всего разговора, он лишь поведал ему, что узнал от старухи о своей скорой кончине, которая станет унизительной и мучительной для него. Спустя несколько месяцев заговорщики задушили императора Павла Первого в его спальне, как и предсказала ему Пелагея.
Петр Борисович наказал сыну помнить о привидении и молить Бога, чтобы не встретилось оно на его пути. Да и на смертном одре упомянул он о старухе, призывая сына вести жизнь праведную и сторониться одиноких прогулок в парке.
Предсказание старухи, что услышал из ее сомкнутых уст граф Николай Петрович, сбылось. Обожаемая жена Прасковья Ивановна, которая сначала была крепостной актрисой его театра, а впоследствии стала супругой графа, получив вольную, скоропостижно скончалась через три недели, после того как родила графу долгожданного сына Дмитрия. В те горькие дни граф часто вспоминал слова старухи, напророчившей ему потерю самого дорогого, что было у него. Уверовав тогда в божественное начало видения, покаявшийся Николай Петрович дал себе клятву, что вымолит прощение за свои грехи. Не молитвами, а благим богоугодным делом, как и наказала ему Пелагея.