Шебалин Роман Дмитриевич - Мышиная Радуга стр 2.

Шрифт
Фон

А порою ребенком еще пятилетним вскакивали ночью с кровати, на пол ступить, правда, боясь, пол-то - скользкий, и еще, ну кто не знает, - ночью он покачивается так, уже на самом; но все равно, страх переборов, к окну подкрадывались или даже - подбегали, но тихо, чтобы не слышал никто; в доме спят все, про мышей не зная, спят, а мыши... а что - мыши? - под звездами тихими над городом перебираются: их серые тени родные лениво скользят по-над звездами тихими, а мост выгнет спину свою влажную в холодное древнее небо, и - взвизгнут мыши, так небо облаками пушистыми ахнет - пробегут по мосту мыши; канет мост в глухую легкую ночь, поднявшись на миг над городом - канет. Вы не видели моста, никогда - но, скрытый всегда за домами, был мост, и знали Вы, - знал, знал ребенок, но что теперь...

Теперь же: в Москве невозможно сгруппировать предметы. Они рассыпаются. Вы ели в детстве кашу? К примеру, манную? Вот - от общей массы отделено немного ложкой "за маму", пока неохота есть; чуть ложка вышла из каши, ап! - "ма-а-ам! она опять смешалась!.." И в самом деле, все еще и смешивается!

Когда уже нельзя отличить дом от свечи, а пирог - от фотокарточки, тогда-то и вспоминаете: в Москве мы...

Но тогда оттуда, где всегда - детство, где-то внутри, почти уже незнакомое, но до боли, до смерти - родное, там - Москва зашевелится, воображая нас: слышишь? - я и есть детство... Как легко вспомнить:

- лишь свернув с Полянки, пройти метров 50, не более, и сразу: Малая Кусановка, а ведь была давеча и Большая, и ведь пел в роскошном подвале Седьмого дома, что по левой стороне у фонтана, ах, ну да, впрочем, и фонтана уж нет, как нет - Пятого дома, а ведь там, в подвале его, - а подвал разорившийся позже на московских футуристах купец Дунько сдавал, молодому тогда еще, но уже больного чахоткой, Антону Тахееву, художнику, что ли, а впрочем, черт его знает, все тогда были, в известном смысле, художниками, но, несмотря ни на болезнь, ни на свою раннюю женитьбу, пять лет подряд Антон собирал у себя, как бы это?.. компанию, раз в месяц, первого числа; за день до оргии больной художник совершал воистину магический обряд: брал ключ, шел по коридору, отпирал дверь и входил (раз в месяц) в специальную комнату, потолок, пол и стены которой были обиты мехом, художник расставлял на широких подносах толстые свечи, улыбался, гладил ладонью пыльные меха и уходил спать, наутро - специальная комната заполнялась приглашенными, на мехах сидели, лежали, в меха бились головой, порой - поджигали меха и лили тут же на огонь шампанское, на мехах читались стихи, проза, велись светские беседы; впрочем, "антоновы меха" были знамениты не этим: там - не употребляли кокаина, а, между тем, если и было что-то в моде, так именно - кокаин; Антон же, безусловно считая себя гением, моду ненавидел, и если лет десять назад он и открыл бы тайный кокин притон, то теперь... теперь же: в местном участке, что на Кривокарманном, господин Тахеев пользовался исключительной репутацией - полиция Тахеева любила, нет, вовсе не за то, - когда буквально все Красноусопье встало на уши в связи с обнаружением в "мехах" некого злостного кокаиниста (прислали даже казачий отряд, впрочем, все обошлось малой кровью - зарубили лишь какого-то пьяницу с большевистскими листовками да старуху с черным петухом под мышкой), - вовсе не за это; просто: уж не знаю для какого там смирения, но другой подвал (а дом был изряден весьма и весьма) сдавал купец Дунько странному молодому человеку по фамилии Турбинс, сам Дунько, может, и не догадывался, но в участке знали точно: Турбинс - большевик. Ах, славный толстый Дунько! Так уж получилось, что ни дружба с Горьким в 14-ом, ни - с Луначарским в 16-ом не принесла тебе пользы, сразу после Революции Турбинс исчез, чтоб потом появиться в коже, с наганом и матросами, и потребовать... как бы это? ретрибуции... Вот так расстреляли купца тихим маем 20, когда... Ах, как цветут красноусопские вишни! снег - не снег, что такое! белые пожары сияющие! облепили пожарчики ветку, лепечут, горят, разлетаются, падают, пахнут чем-то ясным, звонким, терпким; то ли в них - купола, то ли куполах - они: отражаются, когда ветер (а на Кривокарманном да и на обоих Кусановках - ветра отменные! даром ли, - с горки, под горку - кружит Кривокарманный через Лаврушинский к Махинской мануфактуре, что на набережной; байку красноусопцы сварганили даже: ветер, он от льда подымается, по набережной мечется, о решетки чугунные бьется Посольства английского и, с посвистом после несется мимо Махинской мануфактуры через Лаврушинский - в Кривокарманный, а оттуда - на Кусановку, а уж там-то...) ветер стряхивает сияющие пожарчики с веток, взвивает аж до куполов: белое в золотом и - золотое в белом! В такой день забрали толстого Дунько; на стекла грязного грузовика с матросами летели вишневые цветки, Турбинс пожимал плечами и старался не смотреть ни на (глаза голубые слепящие) купола (над куполами так традиционно летали сияющие, белые...), ни на купца, пьяного, во рваном жилете, ни на отмахивающихся от весеннего цветения матросов; уезжающий к Пресне грузовик провожали ветра; сорвалось, хрипло каркая, воронье с тpи года как мертвых труб Махинской мануфактуры, воронье зpило кривосплетения улочек и бульваров московских, сверху: лужи куполов с корабликами крестов, людьми дышащие дома, яркие хляби красных знамен... Храм-то взорвали, когда на улицах столицы уже косил оголтелых от большевистской свободы люмпенов безумствующий мор, - точно медленно взрывалась Москва, и выкореживались уже страхи из чернооких домов, из гулких пустых подворотен: там - зашевелилась уже, горбатя улочки, дома разламывая, порою в молчаливых окнах, парадных тускло мерцая чешуею своею, - Змей-Pыба, порою грузно вставал изгиб тулова ее над водою и тогда - грохотали волны, трещали мосты, а тяжелые брызги долетали до башенок и Новодевичьего, и Красноуспьего; осень семнадцатого.

Вы уснули? Нет-нет: спите. Но примстится Вам, что Москва - уходящий навек в пространства воды и земли: вниз - айсберг Башни Вавилонской; сложившаяся, смявшаяся в леса и болота, Башня, зыбкой пружиной, кольцами липкими, звонкими, живет в нас, вращаясь: улей, муравейник: полеты по кольцом рваные, древние, навие...

Мы спим. Нет, нам кажется, что мы спим. Вот славно - ведь во сне мы улыбаемся: нас нет. Смотрите же: в старинном зеркале отразиться еще и еще и опять ваши верные вещи: стулья, шкатулочки, блеклые картинки на стенах, зашевелятся в толстых книгах собранные когда-то ребенком осенние листы, Вы уже не помните? Вам еще кажется, что Вы живы?.. Слушайте - вот то, что есть Москва: домашние вещи и там, за окном, и здесь - в зеркале, - ради них можно не быть. И в глубине рассыпающихся зданий, в темноте легкого покоя мы всегда далеко и дышим водой: мы бессмертны. Солнце серое, мышиное, Москвой искрится на ветру.

Светит нам, клубясь, растворяя нас в себе. И тогда на миг - зрите Вы радугу, серую радуга: и Вас нет - нигде, никогда.

Мышиная Радуга.

Людей нет. Нет их. То есть, - не так, не эдак, не в том что бы - это где-то там, а здесь есть они; в принципе нет, вообще, конкретно - их нет в Москве. Нас - нет.

Ах, как же! - Вы возопите и, не разбирая дороги, как, казалось бы, есть, чуть, ай! не поскользнувшись, но все же успев ухватиться за ручку двери, ее распахиваете, вбегаете, уже путаясь пальцами в связке ключей и вот наконец-то, влетев в квартиру, скинув только шапку и пальто, нет, лучше - прямо так - к зеркалу, - Вы помните? стояли такие старые, еще даже не шкафы, а шкапы со скрипучими дверками, теплыми, почти бархатными - там были зеркала, во весь рост, - чтобы вся комнатка и еще даже - окно, а там: небо, деревья, дома, переулки - и Вы сами, запыхавшийся, и тычущий пальцем в это высокое от пола до потолка отражение, возмущенно: да как же! вот он я... И уже, так, чуть более задумчиво: да вон же вот он я...

А вот ведь и нет же! То есть, да - лицо там, глаза, пальто, гримаса серьезная, глупая, но это не Вы. Может быть и Вы, да вот Вас все равно нет. Поверните голову слегка влево, вправо теперь - видите? В старинном зеркале отражается помимо всякой разности: комнатка, диван там, часы, стол... Но это не важно, Вы умрете - они и не вспомнят о Вас. Еще чуть голову поверните. Видите? - отразилось окно. А там, в окне - да-да, именно, в нем, а не за ним, в нем - мир, робкий, родной и мертвый, потому что мы в нем - ничего. Но он не пуст. Он пуст нами. Как свята пустота, ее бесконечная серость, ее легкое мышиное копошение и - радуга. Вы не заметили? - в Москве всегда: радуга. Обласканных, усыпленных нас, москвичей, - не было, нет, не будет...

С Питером легче. Питерсбзбр... ну, которые ленинградцы, так вот - в ними, конечно, проще. Они будто разом удостоверились, что Питер - в их воображении. Сперва, конечно, он был в воображении одного веселого горемыки с родовыми комплексами, позже - воображение, поселившись в умах иноземельных умников, стало приобретать формы некого газа, отравленные этим газом, мужички православные составили, как был сказали иные теоретики, базис, и проблема вымещения воды из емкости путем погружения в оную тел православных была решена. Так что - если воображаемый город и стоит на костях, слава Митре, хоть - на настоящих!

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке