Ночью еще и дождик припустил, загнал под козырек подъезда.
Утром батя уезжает-таки.
Аня впускает меня, бросается на шею, точно я вернулся с войны, жалеет, ласкает, разрешает все…
Послевсего заглядывает мне в глаза:
– Ты не обиделся, что так получилось? Не обижайся на меня, пожалуйста.
Я же вместо того, чтобы сказать: «Милая, разве ты в чем-то виновата?», – тяну снисходительно:
– Да ладно…
Глава 6. БАШКИРЫ
Виктор Джониевич вернулся к нам на телеге, влекомой крупной гнедой лошадью. Кроме самого Джониевича, румяного, торжествующего, на крае повозки сидели бочком, свесив ноги в кирзовых сапогах, два мужичка – молодой и постарше, оба черноволосые, смуглые, кареглазые. Судя по всему, это были хозяева того единственного на Кочкарском хуторе жилого дома, в который мы стучались. И приехали они за нами. Так что волей-неволей пришлось загружаться.
– Я же говорил: в доме будем жить! – захохотал самодовольно Сыроватко, а я заметил, что во рту у него недостает нижнего зуба. Где он его потерял или выбил (или ему выбили), мы так и не узнали.
У ворот на лавочке, вытянувшись, точно покойник, лежал Мишка. В его разлохмаченной бороде застрял щетинистый шарик репейника.
Оглядываю окрестности со странным ощущением, будто назад возврата мне нет, будто я приехал, чтобы поселиться тут до конца моих дней.
Прямо от ворот тянется пустынное, поросшее полынью пространство, отлого понижающееся к реке. Самой реки не видно, она лишь угадывается по густым зарослям камышей и тростника. Только небольшая полоска воды поблескивает в запруде перед белесой песчаной дамбой. По ту сторону речки раскинулись плавными волнами, словно подол платья (помню, у Ани было такое широкое зеленое платье), луга с аккуратными, похожими издали на буханки хлеба, копнами сена. Луга лениво поднимаются в гору, составленную из трех слившихся увалов, которые, как я узнал позже, называются Берёзовскими (или Соколиными) сопками. Вершины их захвачены лесом, а по склонам, подчеркнутые собственной тенью, рассеяны группы и единичные деревья, словно живые существа, брошенные своими соплеменниками, широкой волной уходящими по ту сторону гор.
(В числе брошенных и я…)
С противоположной стороны дома, за огородом – голая степь, бетонные столбы ЛЭП (наследие эпохи бурной золотодобычи), и только вдали темнеет, где приближаясь, где отдаляясь, полоса леса.
Сразу же за дорогой, в десяти шагах от угла дома – глиняный обрыв, точно уступ обширного кратера. Это карьеры. В них добывали золото. Мне бы сюда лет десять назад! Я исползал бы эти карьеры вдоль и поперек. Разумеется, я и теперь не упущу возможности исследовать их, но прежнего горения ждать от себя уже не приходится.
…Помню, я поделился с Аней своими ребяческими мечтами попасть на Аляску. Она: «Тогда и я с тобой».
– Глупая, – говорю, – это же всего лишь мечта. Мираж. А ты серьезно готова куда-то отправляться.
Мечта, в осуществление которой я сам, оказывается, не верил…
Солнце садится за рекой, за упомянутыми тремя увалами. Травы помутнели от вечерней росы, замерли, и лишь ковыль кое-где дремотно переваливается то в одну, то в другую сторону, точно укладывается поудобнее перед сном.
Как непривычно для городского жителя пахнет степь – сухим аптечным духом полыни, тысячелистника, душицы и множеством других неведомых мне запахов. Но нет среди них самого желанного. Запаха любимой…
Во дворе, на утоптанной неровной земле установили стол. Кроме наших за ним расположились и обитатели дома. На углу сидел старик Бурхбн, самый старший из всех, сухой, морщинистый, но с черной, без единой сединки шевелюрой.