Вдруг атаман вытаращил глаза, вытянул шею и сказал сиплым шепотом:
– Дружок-то твой со всеми потрохами тебя выдал… Мы с ним с глазу на глаз побеседовали…
Тут я не утерпел – дух у меня от злости перехватило.
– Брешете вы все! – закричал я атаману. – Не беседовали мы с глазу на глаз, а только чихали… Что вы тут удочки закидываете?
– Чихали, говоришь? – сказал он, поднимаясь медленно на локтях. – Ну, так ты у меня еще нанюхаешься. Посадить обоих!
Бородатый схватил меня и Ваську за шиворот, стукнул лбами и выволок за двери.
Глава XXII
ТЮГУЛЁВКА
В станичной тюрьме, длинном дощатом сарае, на голых нарах и на земле валялись, как мешки, арестанты. Тюрьма мала. Людей много.
В правом углу сидел, съежившись, старик. Часами смотрел он в одну точку, не шевелясь. Мы с Васькой узнали его. Это был Лазарь Федорович Полежаев, по-уличному Полежай. С осени мы его не видели.
Переменился он за это время, постарел.
Сидит – слова не скажет, а раньше на всех митингах первый оратор был.
В рыженькой поддевке, курносенький, поднимется, бывало, на помост посреди площади, сгребет с головы заячью шапку и поклонится старикам. А потом как пойдет рубить – и против атамана говорил, и почему иногородние на казаков работают, а сами надела не имеют; и где правду искать, – от всего сердца говорил.
Грамотный был старик, умный. С учителем, с попом, бывало, срежется насчет обманов всяких – так разделает их, что им и крыть нечем.
И откуда он всего этого набрался – неизвестно. Весь век он в железнодорожной будке да на путях проторчал – путевым сторожем был.
А теперь он камнем сидел в углу. Только когда на пороге тюрьмы появлялся дежурный, старик поднимал голову и прислушивался.
Дежурный вызывал арестантов по фамилии. Одних – к атаману на допрос, других – перед атамановы окна на виселицу.
В первый же день моего ареста дежурный вызвал Кравцова и Олейникова.
– Кравцов, выходи! Олейников, выходи!
Из разных концов барака выползли двое, один в полушубке и засаленной кубанке, другой в серой шинели и в картузе. Они потоптались перед дверью, будто раздумывая, идти им или не идти, потом оглянулись на тюрьму и быстро перешагнули через порог.
– Этих повешают, – сказал Полежаев, поднимая голову.
– А за что? – спросил Васька.
– Один красноармеец пленный, – сказал он, – а другой станичник, казак, из бедняков, у красных служил.
– Чего ж они своих казаков вешают? – удивился Васька.
– Казак-то он казак, да не свой, – угрюмо ответил старик.
Больше в этот день ничего не сказал.
Мы с Васькой первые ночи спать не могли. Было душно. Над дверью мигала коптилка – фитилек в банке. Вся тюрьма шевелилась, кряхтела и чесалась.
Мы тоже чесались и ворочались с боку на бок.
Потом привыкли и стали засыпать, как только стемнеет. А днем мы с Васькой вертелись, как белки в колесе. К каждому суемся, с каждым заговариваем. Людям в тюрьме делать нечего, всякий был рад поговорить.
Аким Власов, бывший конюх и кучер станичного совета, рассказывал нам с Васькой про Тюрина, председателя станичного совета.
Аким возил летом Тюрина на тачанке, зимой – на санях с подрезами. Разъезжали они по станицам, брали у богатых хозяев контрибуцию – по сотне мешков чистосортной кубанки, по паре коней – и выдавали расписочки без штампа и печати, с одной только подписью «Тюрин».
Хозяева вертели расписочки в руках, вздыхали, а потом отворачивали полы черкесок, выуживали из глубоких карманов штанов самодельный кошель-гаманок, обмотанный ремешком, и совали в него тюринскую квитанцию.
А кони и пшеница доставались станичной бедноте – кому бесплатно, а кому за малую цену.
– Ну и председатель был, – говорил Аким морща лоб. – Башковитый! Другого такого не будет. Скажет мне, бывало: «А ну-ка, Аким, слетай на Низки, притащи ко мне Спиридона Хаустова, я с него душу выну… Контрреволюция! Хлеб запрятал!» Ну, я и махну на своих вороных.