Всего за 12.89 руб. Купить полную версию
- Ни, ничого, мы послухаємо. А то й мы николи не будем вам спивать.
- Хорошо... Вот разве эту - мою любимую.
И он запел известную тогда, разнесенную по всей России опальными стрельцами и понизовою вольницею песню:
Не шуми ты, мати, зеленая дубравушка,
Не мешай мне, добру молодцу, думу думати...
Левин пел хорошо. Как идеалист того времени, в сердце которого далеко западал всякий протестующий против насилия голос, он принял к сердцу и эту протестующую, предсмертную песню удал-добра молодца, который накануне казни исповедывал всенародно, в песне, ставшей после него народною и бессмертною, исповедывал свою жизнь, свою вину, и Левин пел страстно, словно бы его самого ожидала завтра казнь.
Девушки слушали внимательно, боясь проронить слово, звук, выражение голоса. Они так и замерли при звуках незнакомой им песни, которой смысл и мелодию они, как дети поэтической Украины, чуяли сердцем.
- Оттак у нас недавно Кочубея та Искру посикли - головы одрубали, - сказала Оксана задумчиво. - Тато сам бачив, як их рубали. За то ж Бог и Мазепу покарав. А бидна Мотря Кочубеивна... Я бачила іи, коли вона була вже черникою...
- А Мазепу вы видели, Ксения Астафьевна? - спросил Левин.
- А як-же-ж! Вин у нас часто бувал, коли жив тут у Кіиви на гетманстви. Я тоди була ще маленька, то було посадовить мене до себе на колина та й сміється: "Ой-ой, боюсь, каже, боюсь! Яки в тебе, каже, очи, Оксанко, велики... Як-бы, каже, такими очами замисть пуль стриляли в мене татары, то пропав бы я зовсим". А потим уже казали, що вин хотив узять за себе Мотрю Кочубеивну, а там и сам пропав.
- А в полтавской баталии батюшка ваш принимал участие? - спросил Левин.
- Принимав. Я тоди ще в монастыри вчилась.
- Так вы учились в монастыре?
- Чотыри годы вчилась.
- А я панночци ласощи в монастырь носила, - вставила в разговор свое слово Докийка.
- Вот как! Так и ты была черничкою? - шутя спросил Левин.
- Ни, пане, я так ходила.
- Чему же вы там учились, Ксения Астафьевна?
- Божественному писанію... На крылоси спивали... "Трубу" Лазаря Барановича читали: оце яка бувало в нас провиниться, ту зараз и заставляют читать "Трубу", а вона зараз в слезы.
- Отчего же? И что это за "Труба" такая?
- Книга така, зовется "Труба", Лазарь Баранович написав... И поплакала ж я над сею "Трубою"! Така трудна, така товста, що Господи!
Левин невольно засмеялся - так ему понравилось это наивное признание.
- А вы, верно, большая шалунья были в монастыре? - спросил он.
- Я у матушки игуменьи закладку бувало в "Патерици" перекладую, а вона й забуде, на якому святому остановилась, та зараз и каже: "Се певне лупоока коза Ксенька Хмара переложила..." То вже мени й несуть "Трубу", а я плакать.
В это время на Днепре, вдали от берега, послышались голоса. Сквозь вечернюю темноту можно было различить, что плывет лодка, наполненная людьми. Сидевшие в лодке говорили по-русски.
- Се москали, - тихо заметила Докийка.
Действительно, слышна была великорусская речь.
- И указал он, братец ты мой, запереть все улицы - "прешпехтивы" по-ихнему, чтобы никто по ним, значит, не ходил и не издил, - говорил один голос.
- Как же так? А коли дело есть - идти или ехать надо: как же тут быть?
- Поезжай в лодке по Неве али по Невке.
- Да как же я до Невы-то доберусь? Все же надо улицей идти.
- Ни-ни! Ни боже мой! Пророй прежде канаву, да в лодке и поезжай. А коли ты пошел либо поехал по улице - тотчас ноздри рвать, да в Сибирь.
- Верно.
Далее слов не было слышно, а немного погодя раздалась песня, доселе звучащая по всей русской земле: "Вниз по матушке по Волге".
Оксана и Докийка слушали эту песню, притаив дыхание. Левин тоже сидел молча, не будучи в силах освободиться от тяжелого впечатления, произведенного на него болтовней солдат, болтовней, которую, однако, повторяла вся тогдашняя, взбудораженная и напуганная петровскою дубинкою, Россия.
Из-за сада, за которым стоял дом Хмары, послышались окрики: "Докіе? Доко! Де ты?" То кричала Одарка, наймичка в доме Хмары, ходившая за панскими коровами, телятами и свиньями и отлично умевшая готовить колбасы для самого гетмана Мазепы, до которых покойник был "вельми ласый". "Докійко! Де ты, иродова детина!" - повторился окрик.
- Ось-де я, бабусю, - отозвалась Докийка и бросилась к дому.
Левин и Оксана остались вдвоем. Оба молчали. Первым заговорил Левин.
- Эта песня всегда напоминает мне детство и родную сторону, - сказал Левин. - Я слышал ее на Волге, маленьким, когда мы с отцом были в Саратове. Мимо Саратова проезжала большая косная лодка, и на ней пели эту песню. Сказывали тогда, что то была понизовая вольница. Воевода послал команду перехватить лодку, так те не дались - из ружей палили. Одного казака ранили. А после опять грянули песню - так весь Саратов сбежался на берег. Так пришлась мне по сердцу их песня, что я, маленьким, сам думал уйти куда глаза глядят, чтоб потом стать атаманом, вроде Ермака Тимофеевича, и идти в Ерусалим - отбить его у неверных. Да так на том и остался. Взяли меня в царскую службу, дослужился я до капитана, мыкался по белу свету, и опостылела мне эта служба. Заскучал я. Если б мне не думалось послужить после нашему царевичу, - полюбился он мне, - так я бы давно ушел в монастырь, на Афон, в Святую землю. Опостылела мне Русь, тянет куда-то в страны неведомые. Да я и уйду.
Девушка сидела молча, потупив голову. При последних словах Левина она вздрогнула и еще более потупилась.
- Только у вас, пока я лежал больной, я и увидел свет Божий, - продолжал он. - Да не надолго и это. А теперь опять пойду горе мыкать по свету. Буду вспоминать ваше добро и молиться за вас. Завтра надо собираться в путь, указано мне быть в армии. Не вспоминайте меня лихом, Ксения Астафьевна...
Что-то как бы хрустнуло около него. Он взглянул на Ксению. Она стояла, стискивая руки и ломая пальцы. Белая "хусточка", которую она держала в руках, как-то странно дрожала.
Левин встал и нагнулся к девушке.
- Ксения Астафьевна, - тихо окликнул он ее.
Молчание, только пальцы на руках девушки хрустнули.
- Ксения Астафьевна! Что с вами? - с испугом спросил Левин.
Девушка судорожно рыдала, припав лицом к ладоням, Левин растерялся. В вечерней тишине откуда-то доносились слова песни:
Ой гаю мій, гаю, великій розмаю,
Упустила соколонька, та вже й не піймаю...
А из-за Днепра по воде в гулком воздухе неслось к этому берегу треньканье русской балалайки и слышалось, как под это треньканье солдатик отчетливо выговаривал:
Ходи изба, ходи печь,
Хозяину негде лечь...
Девушка застонала и рванулась было уйти.
- Ради Бога! Ради Бога! - взмолился Левин и старался удержать ее. Девушка дрожала всем телом.
- Ксения... Ксения Аста... фьевна... Боже мой!.. Что с вами?
- Вы... вы вже... я...
Голос срывался, слова пропадали. Левина жаром обдало... "Грачи - проклятые грачи прилетели... я упаду..."
- Вы... из воды мене... у смерти взяли... - растерянно бормотала Ксения.
Левин припал губами к ее руке: "Я... я не могу... я пропаду..." - шептал он.
Если бы в это время он взглянул в лицо Ксении и если бы мрак не окутывал его, то его поразило бы выражение этого лица: зрачки глаз расширились как у безумной, страшная бледность покрыла щеки, за минуту до того горевшие румянцем, во всем лице, в повороте головы, в складках бровей разом явилось что-то зловещее. Она вся как бы застыла, превратилась в камень, в мрамор, в статую. Но это было только одно мгновение. Едва Левин, сам не зная что делает, стал гладить ее голову, точно маленькому ребенку, девушка вздрогнула и, обвив руками его шею, заговорила задыхающимся голосом:
- Ох, утопи мене... утопи сам, своими руками... Я не хочу без тебе жить... утопи мене... Чом ты тоди не втопив мене, як я потопала? А тепер покидаешь... Утопи ж, утопи...
Дальше она не могла говорить - нечем было: губы ее были заняты... Ни о каком потоплении дальше не могло быть и речи, потому что...
- Оксанко! Оксанко! - раздался голос матери. - Де ты, донько?
Руки девушки разжались. Разжались и его руки... А за Днепром неугомонный москаль продолжал вывертывать:
Ходи изба, ходи печь,
Хозяину негде лечь...
Вот так-то все в жизни идет вперемешку.